Как Дева Света, она внесла светильник в трёхголовый тёмный треугольник и бесстрашно высвечивала его.
До сих пор понимала она войну как неизбежную неуправимую стихию, в которой воинам суждено получать раны и погибать, и нет у человека над этой стихией власти. И даже видя и облегчая страдания раненых вокруг, она собственную душевную боль ни разу не поставила меньше их ран: их всех страдания были от стихии, на которую нельзя обижаться, её — от несправедливости, от подлости, от измены.
Но сейчас из этого тёмного треугольника, составлявшего протокол, проступила Тане явная злая воля — и проступило, что от этой воли зависит судьба их госпиталя, всех уже раненных, и ещё тех, что могут быть ранены завтра, — и первый раз чужая общая боль потеснила, потолкала и принизила её собственное унижение, обманное состояние, оказавшееся вдруг не высшим страданием в мире, а даже совсем маленьким.
И она с вызовом и упорством держала свет правды, видя, как режет он генеральские глаза, как неприятен ему.
Осмелев уже до крайности, говорливый сотник убеждал генерала:
— Ваше превосходительство! Они вас в этот город не зря пустили. То — капкан. У них тут войск освободилось — сила, они все круг вас собираются. Смотрите, кубыть не захлопнули!
Да, да, этого-то и боялся генерал Сирелиус! Он и удивлялся, что немцы так легко отдали ему ключевой город. Они сильней нас, почему же отдали город? Одиночное стояние его дивизии здесь становилось всё более опасным. Растянувшиеся от Млавы подкрепления ещё неизвестно когда подойдут, а захлопнуть здесь капкан могут каждый час, особенно на рассвете. До окружённых русских частей может быть и осталось недалеко, десять вёрст, но не ночью же туда идти, в полную неизвестность, в немецкую густоту. Да и какие там войска, если вот подтверждают очевидцы, что генералы убиты, части рассеяны, они всё равно погибли, и нельзя это поражение отягощать ещё новой жертвой — гвардейцами Сирелиуса. Да и само отправление его отряда не было по-настоящему полномочным: Сирелиус — из 23-го корпуса и видный гвардеец, он не обязан подчиняться армейцам из командования 1-го корпуса. Показания этого сотника-очевидца давали ему хорошее основание пересмотреть приказ.
И лишь уклоняясь, шеей по-гусиному поводя, от допытчивого, даже ненавистного вгляда статной темноглазой сестры, миновав её яркую лампу, Сирелиус поднялся и ушёл с адъютантом.
И скоро зафыркал, уехал с площади автомобиль.
О чём подумал генерал, что решил — никому не дано было знать. А все, кто в палате был в яви и слушал, — поняли. Что никуда их не повезут. Что они остаются в плену.
Таня кинулась искать Валерьяна Акимовича — но он и раньше рассказу сотника не верил, и что он мог? К главному врачу? — но только для них и был он главный, а перед генералами маленький человек. И — что у неё было, кроме показаний сердца?
Как никогда она хотела быть полезной — и не знала, что делать. Ей стало стыдно, что столько недель она возносила своё горе выше горь окружающих.
До утра так и не было стрельбы. Догорали пожары, никем не тушимые. Прокатили артиллерийские упряжки — обратно, по сравнению с тем, как вечером. По другой улице воротилась пехота. И рассветный час был тих, безлюден. Раньше времени, до солнца, стали высовываться жители — они тоже за окнами не дремали. Вот стали и по улицам ходить, сперва беззвучно. И скоро уже — радостно гомонить, кричать, поздравляя друг друга и шляпами приветствуя первых немецких солдат, вступающих в город.
А раненые лежали, обхватив головы. И со слезами переходили сестры.
Пришли немецкие часовые и стали в каждом коридоре.
И не раньше, а уже после этого прибежала из палаты полостных пожилая курносенькая хлопотливая сестра, и шёпотом, задыхаясь:
— Танюша! Новый раненый прибрёл... у меня лежит... Еле дотянулся, кончится сейчас. На нём — полковое знамя Либавского полка, обернулся по груди. Что делать?
Таня сверкнула, ни миг не колеблясь, даже обрадовано:
— Пойдёмте! На себя намотаю!
— Да ведь в коридоре немцы! — кудахтала курносенькая. — Это — в палате придётся и скорей.
— Ну так и в палате! — уверенно обгоняя, шла Таня.
— Да как же ты при всех? Это — под сорочку надо, всё снимать!
— Ну так и снимать! — уже вносило Таню в ту палату.
Она и перед женщинами избегала раздеваться, стыдясь, что груди даже по её фигуре велики, слишком налиты, она в отрочестве плакала, считая это уродством.
— Подколем булавками?
— Нет, зашьём! Где он?! Одна будет наверчивать и зашивать, другая в дверях, чтоб немца не впустила!
57
(18 августа)
Ну, да если бы Сирелиус и не струсил в ночь на 18-е, Найденбурга ему бы не удержать, слишком долго он шёл и слишком растянулись его силы. По пружинной готовности германцев, к исходу ночи уже три дивизии было у Франсуа под городом и две на подходе. Хотя сам Франсуа, канатоходцем на проволоке, сидел на полоске шоссе в деревне Модлькен, другой опоры не имея, а с севера группами прорывались русские и у самой деревни подбили ему прожектор из винтовок, могли и к штабу прорваться, — он расписывал для пяти дивизий, как им концентрически брать Найденбург. А по тестяной податливости главнокомандования русского Северо-Западного фронта — именно вечером 17-го, при наибольшем успехе Нечволодова и Сирелиуса, когда ещё многие сильные русские группы (под Вилленбергом — 15 тысяч) готовились к ночным и утренним прорывам из кольца, — Жилинский-Орановский велели фланговым корпусам не выручать окружённых, а отступать.
И — как отступать! Благовещенскому: отойти на 20 вёрст, если противник теснить не будет, и даже на Остроленку (ещё 35), “если будет теснить”. Душкевичу: на 30 вёрст и даже на Новогеоргиевск (ещё 60). Как же к месту пришёлся разумный Кондратович, на ту линию загодя убежавший сам!
А с переночеванием глаза страха ещё растягивались. Когда 18 августа Постовский самовольно укатил спасённый драгунами армейский штаб обосновывать в сорока верстах позади прежнего положения в Остроленке — штаб фронта ответил вослед: “На ваш переезд согласен”. Да ведь удобно: теперь возобновлялась со штабом армии нормальная телефонная-телеграфная связь и обмен депешами. И вот когда послано было в штаб Второй армии письменное разрешение от штаба фронта выдвигать 1-й корпус также и далее Сольдау!
А что же с Ренненкампфом? “Генерала Самсонова постигла полная неудача, и противник может свободно обратиться против вас”. После всех промедлений как раз-то и пошла его конница в глубину: конный корпус Хана Нахичеванского уже нависал над Алленштейном! кавалерийская дивизия генерала Гурко подходила разрезать самую слабую — восточную — дугу кольца! Именно 18 августа генерал Гурко легко вступил в злополучный Алленштейн, откуда покатились все бедствия 13-го корпуса. Немцев не было или были со спины, ничего не составляло его конникам резать и дальше немецкое окружение. Это было уже третье место за сутки, где русские легко разрезали немецкое кольцо.
Но для штаба фронта — слишком рискованно, очень опасно! “Выдвинутую конницу притянуть к армии... ” (Это — чтобы без слова назад). И всей Первой армии начать отход.
(Промедлит и в этом Ренненкампф, теперь из гордости, что ли, — и через неделю, от такого же окружения спасаясь, предстоит его армии марафонское бегство — Rennen ohne Kampf, как немцы назовут).
Да, вот ещё: на достойную замену погибшего Самсонова прислать корпусного генерала Шейдемана.
Будущего большевика.
ДОКУМЕНТЫ — 6.
18 августа.
ОПРОВЕРЖЕНИЕ ГЛАВНОГО УПРАВЛЕНИЯ ГЕНЕРАЛЬНОГО ШТАБА.
Германский и австрийский генеральные штабы в своих сведениях о положении на театре военных действий продолжают придерживаться принятой ими системы: по телеграфным сообщениям “Агентства Вольфа” германская армия “одержала полную победу над русскими войсками в Восточной Пруссии и отбросила их за пограничную линию...”
Правдивость и ценность этих сведений не требуют каких-либо пояснений.
******
ОГНЯ ПОД ПОЛОЙ НЕ УНЕСЁШЬ!..
******
58
====
экран
====
= Морда лошади,
непородистой, гнеденькой, русской. Беззащитная,
незлобивая морда.
А отчаянья может выражать не меньше человеческого:
что со мной? куда я попала? Сколько
смертей я видела! — и вот при смерти сама.
С неё хомут так и не снят. И не расслаблен.
Измождена, ноги еле держат. Её не кормили,
не выпрягали, а только хлестали — тяни! спасай нас!
Уж вырвалась сама, оборванные постромки.
Перебрала ушами, бредёт безнадёжно куда-то,
где нога увязает в
чавкающей
мочажине.
Вздёрнется, с усилием выберется из гиблого места,
опять бредёт, заступая постромки, волочащиеся по
земле,
голову низко опустила, но не травы ищет, её здесь
нет...
Пугливо обходит
лошадиные трупы. Все четыре ноги столбиками
вверх и животы вспухшие.
Какие вспухшие! при смерти — как увеличивается
лошадь!
А человек — уменьшается. Лежит ничком,
скорченный, маленький, не поверить, что от него
был весь гром, вся стрельба, всё передвижение
этих масс,
теперь брошенных, поваленных. Повозка в канаве
на боку,
а колесо верхнее стало как руль...
Фургон, как бы в ужасе опрокинутый на спину,
а дышло вверх...
взбесившаяся телега, стоймя на задних...
перепутанная, разорванная, разбросанная упряжь...
кнут...
винтовки, штыки отдельно и ложи отбитые...
санитарные сумки...
офицерские чемоданы...
фуражки... пояса... сапоги... шашки... полевые
офицерские сумки...
солдатские заспинные мешки...
иногда — и на трупах...
Бочки — целые, и пробитые, и пустые...