мешки полные, полуполные, завязанные, развязанные...
немецкий велосипед, не довезенный до России…
газеты брошенные... “Русское Слово”...
писарские документы шевелятся под ветерком...
Трупы этих двуногих, которые нас запрягают,
погоняют, секут кнутом...
и — наши опять, лошадиные трупы.
Если выворочен живот у мёртвой лошади, то
крупные
мухи, оводы, комары над гниющими вытянутыми внутренностями
жадно жужжат.
А выше, выше
птицы кругами летают, снижаются к падали
и кричат, волнуются на десятки голосов.
= Нашей лошади этого не забыть. Да она
= не одна здесь! О-о-о-о, сколько тут бродит их, по
битвищу,
на низменной, болотистой, проклятой местности,
где всё это брошено, кинуто, перевёрнуто,
между трупов и трупов.
= Бродят лошади десятками и сотнями,
сбиваются в табуны,
и по две-по три,
потерянные, изнеможённые, костлявые, ещё
живые, кому вырваться удалось из мёртвой
упряжи,
а кто и в сбруе, как наша,
или с оглоблями тащится,
или — две, а между ними волочится вырванное
дышло...
и — раненые лошади есть...
ненаграждённые, неназванные герои этого
сражения, кто протащил на себе по сто, по двести
вёрст
всю эту артиллерию, теперь мёртвую, утопленную
в болоте...
всё это огневое снабжение, зарядные ящики на
цепях, поди потяни их!..
= А кто не вырвался — вот их судьба: вперекрест
друг на друге две полных убитых упряжки,
три выноса и три...
так и лежат, топча и давя друг друга, мёртвые...
а, может, и не все мёртвые, да некому выпрячь и
спасти.
= Или вот, мёртвые упряжки, накрытые обстрелом
на подъезде снять батарею с позиции. Батарея —
била до последнего: разбитые орудия,
убитая прислуга вокруг,
и — полковник, косая сажень, видно командовал
вместо старшего фейерверкера...
Но и трупами немцев, погибших при атаке,
заложено поле перед батареей.
= А лошадей — ловят. Гоняются за нами, хватают...
а мы, лошади, шарахаемся...
а они опять ловят, вяжут...
Это — немецкие солдаты,
такой уж им приказ, не позавидуешь — за лошадьми
гоняться,
пропадают тысячи трофейных лошадей.
= Да не только за лошадьми. Вот, на краю леса
строят колонну
русских пленных,
и раненых неперевязанных.
А глубже в лесу, глубже,
лежат на земле ещё многие, обессиленные или
спящие,
или раненые,
а немцы — цепью идут по лесу
и находят, вылавливают их,
как зверей,
поднимают,
а когда тяжело раненный —
выстрел
достреливают.
= Вот и колонна пленных тянется, почти без конвоя.
Лица пленных. О, жребий тяжкий — знает, кто его
испытал!..
Лица пленных... Плен — не спасенье от смерти,
плен — начало страданий.
Уже сейчас клонятся, спотыкаются,
а особенно плохо — кто ранен в ногу.
Только верный товарищ, если за шею обнять его,
ведёт тебя, полу-несёт.
= А другим пленным ещё хуже: не идти налегке, но,
вместо лошади впрягшись,
свои же пушки русские, теперь трофейные,
вытаскивать,
выталкивать, выкатывать,
победителям к шоссе, где разъезжают на
блиндированных автомобилях,
и самокатчики вооружённые,
и при пулемётах сидят, готовые к стрельбе.
= Здесь уже много выстроено, составлено русских
пушек, гаубиц, пулемётов...
= А ещё тянут по шоссе рослые битюги большую
обывательскую фуру с жердяными наставками, на
какой сено возят. А в ней везут
ближе, крупней
русских генералов!
Только генералов! — девять штук.
Смирно сидят на подостланном, подвернув ноги,
все головы в одну сторону, все в нашу сторону
смотрят покорно,
покорные своей судьбе. Кто тёмен, а кто даже и
спокоен очень: отвоевались, меньше забот.
= Останавливает фуру, у своего автомобиля стоя,
немецкий генерал, невысокий, остроглазый,
несколько дёрганый, может быть, по торжеству, —
генерал Франсуа, с победительным прищуром.
Не жалко ему этих генералов, но — презирает он
их убогость. И жестом:
пересаживайтесь! что уж там на фуре! у нас
автомобилей на генералов хватит, вот четыре стоят.
= Разминая затекшие ноги, русские генералы сходят
с фуры,
пристыженные, отчасти и довольные почётом,
садятся в немецкие автомобили.
= А пешую колонну ведут
в загон для людей, обтянутый
временной колючей проволокой, почти условной,
на временных шестах, прямо в поле.
Тут пленные по голой земле рассеялись —
лежат, сидят, за головы взявшись,
стоят и ходят,
измученные, обшарпанные, перевязанные,
не перевязанные, в кровоподтёках,
с открытыми ранами,
а некоторые, почему-то, в одном белье,
иные разуты,
и, конечно, все некормлены.
Через проволоку смотрят на нас покинуто, скорбно.
= Новинка! как содержать столько людей
в голом поле, и чтоб не разбежались!
А куда ж их девать?
= Новинка! кон-цен-тра-ционный лагерь! —
судьба десятилетий!
Провозвестник Двадцатого века!
ДОКУМЕНТЫ – 7.
19 августа 1914.
ОТ ШТАБА ВЕРХОВНОГО ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО.
Вследствие накопившихся подкреплений, стянутых со всего фронта благодаря широко развитой сети железных дорог, превосходные силы германцев обрушились на наши силы около двух корпусов, подвергнувшихся самому сильному обстрелу тяжёлой артиллерией, от которой мы понесли большие потери. По имеющимся сведениям войска дрались геройски; генералы Самсонов, Мартос, Пестич и некоторые чины штабов погибли. Для парирования этого прискорбного события принимаются с полной энергией и настойчивостью все необходимые меры. Верховный Главнокомандующий продолжает твёрдо верить, что Бог нам поможет их успешно выполнить.
59
Бывают же дети — перенимают наши обычаи и взгляды так, что лучшего не пожелать. А другие — как будто и не ослушные, на каждом детском шагу ведомые как будто правильно, — вырастают упрямо не по нашей линии, а по своей.
И то и другое узнала Адалия Мартыновна, после смерти братниной жены, а потом и старшего брата взявшись растить одиннадцатилетнего Сашу и шестилетнюю Веронику. И сестра Агнесса, через несколько лет воротившаяся по амнистии Пятого года из Сибири, должна была, при всём своём жаре и напоре, убедиться в том же.
Конечно, тут не только характер: Саше было уже 16 лет, когда казнили дядю Антона, он много перенял от него ещё при жизни и готов бы был вместе с ним идти на акт, если бы тот позвал. Саша сохранил этот порыв, его затопляли интересы и боли общественные, вне их он не понимал жизни или какой-то там карьеры. Каждого человека, каждое событие, каждую книгу истолковывал Саша в главном контрасте: служат ли они освобождению народа или укреплению правительства.
А Веронике меньше досталось помнить дядю живого, она только постоянно видела святыню его портрета на стене в их гостиной. Или от девушки вообще не следует ждать такой последовательности? Но в их время, время юности Адалии и Агнессы, не были редкостью как бы революционные монашки — те народницы и подвижницы с некосвенным взглядом, с речью несмешливой, кто знали только общественное служение, подвиг и жертву для народа, а свою отвлекающую красоту, если она была, прятали под бурыми грубыми платьями и платками, на простонародный манер. И почти такие же были сами они обе, и их живой пламень мог бы иметь решающее влияние на Веронику. А вот не имел.
В десять лет Вероника была так простодушна наружностью — с прямым пробором на две косички, ясноглазая, с покойными толстенькими губками, что Агнесса, тогда воротившаяся, уверенно заявила: беззаветная растёт, наша. Направления понимали тёти по-разному: Адалия ни к какой партии не принадлежала, была народницей вообще, по душе, конечно левее кадетов, так, на меридиане народных социалистов; Агнесса же — то анархистка, то максималистка. Но все разъединения русской интеллигенции в конце концов второстепенны, вся русская интеллигенция в конце концов есть одно направление и одна партия, слитая в общей ненависти к самодержавию, презрении к жандармам и общей жажде демократических свобод для пленённого народа. Партийных программ сестры между собою не делили, а, почти погодки, сжились, любили друг друга, преклонялись перед погибшим братом, на десяток лет моложе их, — и восхищения, отвращения, похвалы, хулы, тревоги и надежды сестёр были почти всегда общие.
Но что-то лукавели глаза Вероники, форма губ по-новому объяснялась, и новое значение в улыбке, — тётушки забеспокоились: тут воспитатели не должны дремать! Жизненные понятия тоже не совсем сходились у сестёр: Адалия арестовывалась один раз на полтора дня, все годы провела в обычном человеческом быте и замужем, пока не овдовела, Агнесса побывала и в тюрьме и в Сибири, в промежутках целиком отдана революции, политике и никогда замужем, хотя собою недурна. Но тут они вполне сошлись и стали настойчиво сбивать в глазах Вероники значение красоты и поднимать значение характера: красота — такая же опасность для женщины, как для мужчины слишком острый ум, она влечёт за собой самовлюблённость, безответственность, всё для меня. К счастью, союзником тётей как будто оказался и темперамент Верони: была в ней природная невзмучаемость, медленный отзыв на внешнюю жизнь, и веяние чистоты, — и это сбивало поклонников на дружбу да рассуждения, даже и на встрече летних петербургских зорь. Внушили Вероне, что в людях надо пробуждать хорошее, — она и пробуждала.
Однако этот же темперамент и помешал успеху воспитательниц. Вероника искренне трогалась всеобщими страданиями, но в жажду борьбы, но в ненависть к притеснителям никак это не переходило, в её расплывчатом безграничном сочувствии не прочертилось категорической границы, отделяющей жертв социального угнетения от жертв прирождённых уродств, собственного характера, ошибившихся чувств и даже зубной боли. (Так и сегодня, в наступившей войне, Вероника только и видела то простейшее, поверхностное, что вот теперь убитые, пропавшие без вести, вдовы и сироты, не выше того).