— Господа! — сосредоточенно поднял бокал сивоусый главнокомандующий с четырёхугольным стоячим ёжиком на голове, и переходил очками, сидел тут ещё один свидетель события, начальник снабжения фронта Савич. — Мы — первые русские люди, которые можем выпить первый в России тост не за будущую Россию, но — уже наступившую! Все узнают позже, а мы — первые! Наступившую целую эру свободы, не одно столетие, целую эпоху, из которой уже не будет пути назад, во мрак!
Однако в лице Рузского, даже когда он хотел выразить радость, всё равно оставалось что-то неизгладимо унылое.
А Шульгин вообще был создан для красивых высоких моментов, он чувствовал их внутренним трепетом, он вообще был никакой не политический деятель, всё это недоразумение, он был художник жеста и слова, и только потому так блистал в думских речах, он был драматический артист, писатель и даже фантазёр, — наплывы фантазий зыбили для него действительность, и тут рождались лучшие его находки. А сейчас, совершенно необъяснимо, в нём почему-то звучал романс:
Я помню вальса звук прелестный
Весенней ночью, в поздний час...
Но как назло, такой высокий момент, эту острую неповторимую минуту ему портила мигрень: начал сильно болеть уголок головы около правого виска.
А Рузский рассказывал, как царь эти сутки вёл себя. Но всё же был большой спор? О да, спор был, и какой, вчера, а сегодня соглашался уже легче.
— Господа, — не мог не удивиться Гучков, — подумайте: и стоило ему десятилетиями так цепляться за свои прерогативы — чтобы так легко их сложить в один день? И это был — наш противник?.. Всего-то?..
Противник? Шульгина покоробило. Нет, такого слова он и в мыслях не мог применить к Государю. Это был — любимый собеседник, которого надо было убедить поступиться во имя России. И теперь — будет хорошо и безопасно, и России, и самому Государю.
— Да не мог он править такой страной, господа! — размышлял откинувшись щупловатый Рузский. — Слишком у него неустойчивый характер.
Доложили, что отходит царский поезд, — не нужно ли чего? о чём распорядиться?
Распорядиться? Переглянулись. Нет. Не прощаться же. Рассчитались, пусть едет.
Одно, чем Александр Иванович не мог не поделиться, что уж слишком было въявь:
— Но какой деревянный человек, господа! Такой акт! такой шаг! — видели вы в нём серьёзное волнение? Мне кажется, он даже не сознавал. Какое-то роковое скольжение по поверхности всю жизнь. Отчего и все наши беды.
Настолько не сознавал, что, может быть, и поражения не почувствовал от многолетней борьбы с Гучковым? Но и тем не уменьшалась победа, нет! Вершинный час. И откуда же возникло в Гучкове такое пророческое предчувствие: так точно видеть заранее эти ночные вагонные обстоятельства, в которых он возьмёт отречение?
И не прольёт крови. Не Одиннадцатое марта, — Второе. Бескровное. Славное. Отречение, как простая бумага, лежало во внутреннем кармане пиджака, у сердца, в бумажнике, чтобы не помять.
Мигрень разыгрывалась:
— Ах, Николай Владимирович, нестерпимо досадно! Но нет ли у вас здесь таблетки пирамидона? Да если вы разрешите, я бы и прилёг на десять минут.
Так и распался ужин. Савич тоже вскоре уехал. За столом сидели Рузский и Гучков.
Совсем друг другу чужие, совсем друг друга не любившие. Случайные союзники в час торжества.
И торжество-то было для Рузского сильно испорчено многим. Смазана была его роль как вырвавшего отречение, — выходило, будто это и не он получил. И Алексеев перехватывал роль, запрашивал Главнокомандующих, слал проект Манифеста. И эти приехали на готовое, даже и законов государства не зная. И не приносило Рузскому радости, что Верховным Главнокомандующим уже сразу и назначен Николай Николаевич: опрометчивый росчерк царя, которого не остановили. Брали картинного, но пустого великого князя, не замечая, какую несправедливость делают. Рузский и по своему интеллекту, и по посту, и по симпатиям общественности и Родзянки, и по близости к Петрограду — вполне мог бы рассчитывать, что Верховным назначат его. (И может быть, это ещё случится, великий князь не удержится). Однако, как уже пошло. Надо не считаться, а объединяться. Вот, перед ним сидел уже новый военный министр.
— Обо мне при троне, — криво усмехался Рузский, — всегда было плохое мнение. И что я ненавижу императрицу. Наконец-то можно будет жить без интриг с новым правительством. И не будет этих бюрократических дебрей. И этой парадности, недоступности. И этой продажности. Со склада Фронта требовалось отпускать Двору в день 46 пудов мяса первого сорта — ясно, что для прислуги, лакеев, конюхов, — и это за счёт солдат!
Вообще наступала новая эра в сношениях Главнокомандования с правительством. Для сохранения духа армии очень важна будет, особенно в ближайшие дни, помощь правительства. Возможна ли присылка каких-нибудь политических представителей? Какое-то турне думских ораторов? Вон, что делается у Непенина. Чтоб не разыгралось такое на Северном фронте.
Но Гучков сидел наполненный, молчаливый, неотзывчивый. Даже облегчением победы как бы обременённый.
А Шульгин только тут сообразил и воскликнул из пирамидонного лежания:
— Господа! И ещё мы упустили на Алексее: ведь ему войска уже присягали раньше, как наследнику, теперь не надо было бы присяги повторять!
Да, да. Отречение взято, но какая работа теперь предстояла с Михаилом! Михаил — тоже не семи пядей во лбу, фигура не царственная. Михаила тоже надо вести, направлять, вдохновлять, — кто это будет делать?
— Господа! А ещё мы упустили! — накатывало в больную голову Шульгина, через боль он выговаривал томно: — Как же мы не подумали, а? Как же будет с супружеством Михаила? Разве госпожа Брасова, третий раз замужем, может стать императрицей?
Да, в самом деле!
Да, в самом деле. Как затмило, когда соглашались. А потому что непривычны к этим династическим тонкостям.
Но в конце концов это и важно только для династических зубров. В революционно-потрясённой России — ну кого это оскорбит?
— Об этом сам Николай должен был думать, а не мы.
А вдохновительница нового Государя госпожа Брасова известна своими либеральными симпатиями. У неё — либеральный салон, бывали левые депутаты Думы.
Не разъединяться надо теперь, а объединяться. Однако сидел Рузский против Гучкова и думал: а берёт Гучков на себя — слишком много. Ну, какой же он военный министр?
И сидел Гучков против Рузского, и если чётче замечал эту зверьковую наружность с обкуренными жёлтыми зубами, и эту тощую интеллигентность, — думал: нет, не настоящий военный, рохля.
А Шульгин давал действовать порошку, смягчал свой взгляд, нарочито смотрел неотчётливо. И рядом — почти не видел. А видел — лицо Михаила. Уж такого рядового кавалериста со вскрученными усами.
Боже, ну куда ж ему вести Россию?!
ДОКУМЕНТЫ - 11
Ставка, генерал-адъютанту Алексееву
Вырица, 3 марта, 1ч. 30м.
До сих пор не имею никаких сведений о движении частей, назначенных в мое распоряжение. Имею негласные сведения о приостановке движения моего поезда. Прошу принятия экстренных мер для восстановления порядка среди железнодорожной администрации...
Ген-адъютант Иванов
352
Без двадцати минут час ночи штаб Северного фронта донёс в Ставку, что Манифест о царском отречении наконец подписан.
Ну, наконец-то! Разрядилось великое напряжение.
Кончилось несчастное царствование, не стало императора Николая II. Но не возникло и Алексея II, а — Михаил II. Имена как бы подвигались вспять к самому корню династии.
Вот скоро, вот скоро Северный фронт передаст и текст.
Кончилось несчастное царствование — и теперь наступит успокоение. Но, как всегда в жизни, великие минуты смешиваются с ничтожными. Там пока манифест, пока успокоение, — а у Ставки роились свои неотложные заботы: полоцкий комендант доложил: прибыло полсотни нижних чинов, вооружённых револьверами и шашками. Выйдя из поезда, потребовали разоружения станционной охраны. На вопрос коменданта, по чьему приказанию они этого требуют, ответили: по приказанию офицера, который остался в вагоне. Послал комендант жандарма в вагон проверить — солдаты из «депутации» напали на него и разоружили. К счастью, тут показался на станции взвод драгун — и все приехавшие солдаты разбежались. А в вагоне никакого офицера не оказалось.
Теперь они могли снова сбежаться и ехать на Витебск, или могла появиться новая самозваная «депутация», или даже десять таких. Юзы передавали исторический царский манифест, а надо было снова телеграфировать безответственному Родзянке, да в выражениях терпеливо-почтительных, потому что он высился теперь как бы новым царём, и всё военное Главнокомандование, какое ни будь Верховное, под него теперь попадало. В скромных выражениях напоминал Алексеев, что в военное время и в районе Действующей армии никак невозможно допустить разоружение железнодорожной охраны. И против солдатских банд и самозваных депутаций придётся принимать самые суровые меры, чтобы — Алексеев был возмущён, и строка его окрасилась упрёком, — чтобы оградить Действующую армию от того глубокого нравственного разложения, которое переживают все части петроградского гарнизона.
Увы, для петроградской революции, как она дышала вовне, нельзя было найти выражения более точного.
Суматошный этот Родзянко. То три ночи подряд теребил всех главнокомандующих телеграммами, и к аппарату. Но вот посланы ему одна, вторая точные военные телеграммы о тревожном происшествии — а он держит себя так, будто и не получал.
Но что у Алексеева было — это высокая штабная тренировка. Способность одновременно соображать и неупускательно направлять многие дела, включая и самые мелкие, и о которых другие не успевали догадаться.