Смекни!
smekni.com

Красное колесо Солженицын А И ПЕРВОЕ МАРТА (стр. 110 из 224)

Едва был принят из Пскова бесповоротный царский манифест, Алексеев уже распоряжался срочно передавать его по всем юзам одновременно на все фронты — и далее во все армии, и начальникам всех военных округов, и безотлагательно рассылать во все части войск. Везде его ждали!

И, стало быть, надо же думать о новой присяге войск. Об этом послал телеграмму Родзянке и Львову. Но одновременно тут же соображал Алексеев и такое, что упустили во псковской и петроградской суматохе: а как об отречении будут извещены союзники? Ведь это тоже не ждёт! Достойнее всего это сделать самому же отрекшемуся императору — и надо предложить новому петроградскому правительству заготовить такое обращение,

Об этом послал телеграмму Львову и Милюкову.

А пока не ушли литерные поезда из Пскова — порядочно было поспешить донести через Воейкова бывшему Государю полученные сведения из Царского Села, что генерал Гротен и другие дворцовые военачальники арестованы в ратуше. (Не поостеречься ли ему туда ехать?)

А вот сообщал Псков о назначении Верховным Главнокомандующим великого князя Николая Николаевича. (Как и можно было ждать, как и хорошо!) И вот Алексеев обязан был теперь спешить доложиться: туда, за Кавказский хребет. А — как? «Всеподданнейше»? — уже нет. Искать новое слово. Всепреданнейше.

Всепреданнейше испросить указаний: когда можно ожидать прибытия его императорского высочества в Ставку? А временно, до его прибытия, благоугодно ли будет его императорскому высочеству предоставить генералу Алексееву права Верховного Главнокомандующего? Или угодно будет установить новый порядок?

Ну, пока кажется... пока кажется всё... — досматривал заботливый острый стариковский сощуренный глаз.

Всего лишь трое суток прошло от момента, когда вот так же в глуби ночи император уехал на вокзал, Алексеев — вот так же шёл ложиться спать.

За трое суток — какую ж отвалили глыбу, загородившую русский путь!

353

В окаменении, в многолетней привычке не выражать себя Николай перенёс неурочный чай со свитой, ещё потом обращались Воейков, Нилов. Последние минуты лицо совсем обезжизнело. Веки, щёки, губы потеряли способность двигаться.

Но вот, наконец, ушли из его вагона — и вступил он в свюё спаленное отделение — и сразу так смягчительно пришлось: свет не горел и не надо было зажигать его: камердинер догадался зажечь лампаду. Обычно её зажигал сам Николай, когда хотел, — а сегодня камердинер, заранее, — чувствовал? понимал?

И так сразу вступил Николай в этот малый тёплый сумрак, и увидел только синеватые края лампады над маслом, чуть колыхнувшееся копьецо огонька — и, в соединении строгости и милости, вечно неразгадываемое лицо Спасителя, одной рукой держащего нам открытый Завет, — открытый, но лишь малые буквы мы способны прочесть и охватить.

И последним движением пальцев заперев за собою дверь, уже окончательно отъединясь ото всех, ото всех людей, и оставшись с Ним одним, — Николай ощутил блаженное горе — расслабиться и плакать. Он как подрезанный опустился на жёсткую свою кровать, свалился на один локоть вперёд — и плакал.

И плакал.

Всё, чего он не мог выразить никому, всё, чего не успевал совершить, всё, чего не дотягивался исправить, — всё теперь выбивалось наружу ударами плача.

На земле одна Аликс могла его понять — хотя и требовательно, хотя порой и осуждая. Но ещё исчерпанней, но до пределов охватывая — только Спаситель мог.

Мы — не могли разгадать Спасителя, но он — понимал нас сразу, до разъёма, и во всём — сделанном, подуманном, упущенном. И от этого полного мгновенного понимания ощущаешь себя вдруг — ребёнком, слабым, но защищённым.

И под Его рукой — плакал, плакал отрекшийся император, и вся обида невысказанная, вся боль к себе неумелому, вся тоска безвыходная и даже весь ужас — выхлёстывали из него, облегчая.

Уже куда облегчённее он стал на колени молиться.

Под коленями подрагивал пол. Он и не заметил, когда поезд тронулся.

Он плакал уже слабей, но вдруг закруживались — снаружи ли вагона? внутри груди? — как бы ознобные вихри, и ударяли по стенкам, — вихри Судного дня? конца света? — Николай вздрагивал от их жгущих холодных ударов. Потом проходили. Так несколько раз.

Нечистая ли сила рвалась? И отстала от молитвы.

Николай много молитв знал, он очень много их знал, и просительных, и благодарственных, наизусть. И прошептал теперь многие. И в этой работе, в мерном повторении, во вдумываньи в иные фразы (а другие проговаривались без внимания) — он всё более умирялся, утешался, понимая, что — идёт как идёт, на всё Божья воля, Божий замысел, не надо надрываться.

И наступила та равновесная, а потом и перевесная минута, когда молитвой он уже насытился, а немолитвенные мысли стали всё более пробиваться. Это и был знак, что молитву надо кончить.

Николай поднялся, сел на кровать. И отдался ровному поездному стуку. Сколько он ездил по железным дорогам, сколько читал под этот благородный вагонный стук, сколько просыпался под него, сколько смотрел в окно, записывал в дневник, — а не предчувствовал, что именно в поезде, в его любимом поезде, свершится конец его царствования, но — не смертью. Странно: по порядку должна была кончиться сперва жизнь. А вот — царствование кончилось, а он остался.

Зачем?..

Сидел — не ложась, не раздеваясь, не ощущая глубокого ночного времени. Сидел, боком к лампадке, под покачивание, под пристукивание.

Беспорядочно теснилось в голову разное всякое.

Зазвучало, как сказал его ненавистник со злорадством:

— Всякая борьба для вас, Государь, бесполезна.

Да, почему-то так сложилось. Борьба, даже и не начатая, стала невозможной. Так всё туго завязано, что ничего не изменишь, не пересоставишь. И Николай в 49 лет, полный здоровья и, кажется, полный сил, — не ощущал никаких сил для борьбы за трон.

Не за всё, не везде, не всегда можно бороться. Гораздо дороже — дать установиться в России всеобщему внутреннему миру и благожелательству. Он — мешал, из-за него всё не было мира, — ну, он устраняется. Он пошёл на все отказы, только не внести бы рознь в страну.

Лишь спасена была бы Россия.

Посмотрим, как все эти. Как — у них... Да помоги им Бог. Хотя не видел Николай среди них, право же, ну право же, таких уж замечательных работников, сколько-то лучше его собственных неудачных министров.

А ведь изо всех перебывавших председателей Думы, ну, кроме ещё Хомякова, — Гучков ему был когда-то наиболее к сердцу: и любит Россию, это несомненно, и умён, и как-то ярок.

Первый раз, когда он представлялся, в японскую войну, он и Аликс понравился. Так тепло его принимали, так долго хорошо разговаривали. Не было никакого предчувствия, что он станет таким злым врагом.

А ведь — подлый человек. Сегодня — ждал признаков унижения царя и хотел ими насладиться.

И как дёрнул его наставнический снисходительный тон: помолитесь!

От человека, который сам забыл, как молиться. А ещё — старообрядец...

А император, все годы, сколько случаев имел ему отомстить — ведь не мстил же.

Но спасибо, что отпустил в Ставку. Так рвался Николай в Царское Село, так искал поддержки Аликс! — но пока ещё надо было что-то решать, пока нужны были силы и мужество. А как только отречение свершилось — сразу вдруг не осталось ни борьбы, ни задач (ещё плечи не привыкли к такой лёгкости, ещё не верят). И вдруг внутри — переменились стрелки тяготений. Семье — обещали депутаты безопасность. И с семьёю Николай пребудет теперь до скончания своего века, с кем же и чем же ещё. А Ставку, — Ставку свою он уже никогда потом не увидит. Проститься со Ставкой, в этой мужественной расширенной семье пребыть ещё несколько последних дней — он только и мог сейчас, до приезда Николаши.

Вот рок: один только жребий измечтать и любить — не императора совсем, но полководца, вождя армии, отца всех военных, — и не поехать в японскую (а всё могло бы пойти иначе!), и не решиться, когда возгоралась германская, — и с таким чрезмерным усилием взять, наконец, главнокомандование от Николаши — чтобы вот опять Николаше и отдать. Рок.

Как Николай любил военных! Каким военным он чувствовал сам себя! Как — на месте среди этих мужественных, простых, понятных людей. Уж он ли не был отдан семье! Но если бы Бог положил перед ним два жребия жизни и один бы исключал другой: или жениться на Аликс, иметь сегодняшнюю семью, Алексея, — но никогда не надеть военного мундира; или — быть всю жизнь военным, генералом, да даже полковником, как есть, но никогда не жениться, — он выбрал бы второе.

Мужская воля и свобода от страха смерти, победа над смертью, реющая в духе армии, — был высший дух, которым восхищался Николай. Этот дух — ещё смертному придавал уже неземную лёгкость.

Да, он нуждался в Ставку сейчас — как дышать. Чтоб не умереть в минуту.

Сколько же этих мужественных, блистательных офицеров он за 22 года царствования знал, повидал, награждал, выслушивал, наблюдал на парадах, смотрах, манёврах, банкетах, — одни они в совокупности уже был тот народ, для которого стоило царствовать.

И — где они оказались сегодня все? Где их восторженные «ура»? где их выхваченные к небу шашки-клятвы? Почему их рать не явилась к нему на поддержку? почему не отстояла трона?

Много — убитых, многих не стало, прими их, Господи, но сколько ж есть ещё, — где они? Все — рассеялись, скрылись, сидят в землянках, смотрят в стереотрубы, лежат в лазаретах, — все скрылись, а вместо них высунулся пяток главнокомандующих — и ни один не протянул руки поддержки, но все пятеро толкнули — отрекайся!

Первый раз он сегодня подумал, что выбрал главнокомандующих как будто не из этих офицеров. И во всяком случае, выбрал — не лучших.

Уже давно не горько было Николаю, что его ненавидят кадеты, революционеры, земгор, высший свет, — не горько, потому что и он им встречно не придавал большой цены.

Но что самые близкие, высшие офицеры, те самые, кто и должны были защитить... — вот этот удар сразил его.