И — опять слезами сжало горло. И выступили на глаза.
Он вспомнил о своём дневнике. Что б ни случилось, даже в день Цусимы, — он не мог отклониться, не записать дня.
Сегодня днём он уже начинал запись, ещё император, ещё не зная своего вечернего будущего. А теперь — надо было кончить.
Кожаная тетрадка дневника лежала на своём месте, в выдвижном ящике столика. Он легко достал её наощупь. Надо было зажечь лампочку, хотя бы ночную, но даже этого удара не могли вынести сейчас глаза.
А была — как раз остановка. Зашторенный поезд недвижно стоял в глухой тишине и как будто во тьме.
Николай раскрыл, где шёлковая закладка, и стал с тетрадью так близко к лампаде, как мог. Он различал и конец записи и смысл последних дневных слов: что он — согласился. И что из Ставки прислали проект манифеста.
И так, стоя под лампадкой, держа раскрытую тетрадь на раскрытой левой ладони, он вписывал самопишущей ручкой, петли букв скорее на память, но ровноту строчки видя глазами:
«Вечером из Петрограда прибыли Гучков и Шульгин, с кот. я переговорил и передал им подписанный и переделанный манифест. В час ночи уехал из Пскова с тяжёлым чувством пережитого».
Вот было и всё. Нельзя доверять бумаге ни своих рыданий, ни своих молитв. Он закрывал.
Но поднеслась опять эта губка главнокомандующих с жёлчью — такая неожиданная, такая незаслуженная! — и он снова раскрыл тетрадь и добавил ещё одной строчкой:
«Кругом измена и трусость».
И опять — кончил. Но не кончил. Главное-то самое:
«...и обман!»
Всю ночь не пересидишь. Стал раздеваться. И только раздеваясь, вспомнил о Мише, — вот только когда, первый раз! Так непоместительно было вечером всё для головы, что Миша-то и не вместился, все поместились, а Миша нет.
Он там, кажется, сейчас в Зимнем. И именно туда, перст Божий, понеслась по тёмному воздуху корона российских государей, — и странно было бы ничего ему не объяснить, не выразить от себя.
Очевидно, надо с какой-то станции послать телеграмму.
Миша! Милый, славный, прежде такой послушный брат, и такой отчаянный воин, всё перековеркал этой женитьбой, — и какая ж это теперь императрица?
Много было разногласий, но всё можно забыть. А вот — извиниться: передал корону, не предупредив, не спросив.
Завтра послать ему телеграмму.
Решил — изместилось и это из головы. И распустился внутри заветный поиск: родной матери. Кто ж ещё над нами, кто ж ещё при нас, когда мы в бессильной беде?
Быть может — последняя надежда встретиться, перед долгой разлукой. Дать завтра телеграмму и ей — «... приезжай к одинокому сыну, всеми оставленному...».
И опять почувствовал себя маленьким, слабым мальчиком, неокрепшим.
Лежал.
А может — Чудо какое-нибудь ещё произойдёт? Бог пошлёт вызволяющее всех Чудо??
Покачивалось, постукивало.
Постепенно отходили все жгучие мысли, пропущенные через себя, изживаемые думаньем и покорностью, и покорностью воле Божьей.
Отходили — и как-то всё в мире опять уравновешивалось. В этом мире, где завтра начинать снова жить.
*****
ЦАРЬ И НАРОД — ВСЁ В ЗЕМЛЮ ПОЙДЁТ
*****
ТРЕТЬЕ МАРТА
ПЯТНИЦА
354
Нельзя было не зажечься, что участвуешь в великих минутах России! Пока во Пскове в царском вагоне на скрытой зыби переговоров подныривало и выныривало русское будущее, инженер Ломоносов когтисто-тигристыми шагами, с каждым отрывом ноги как бы забирая на ботинок частицы пола, расхаживал из кабинета в кабинет, от телефона к телефону, а больше — к переговорному аппарату, связь которого со Псковом не размыкалась. На том конце сидел железнодорожный инспектор, поехавший с Гучковым обеспечивать дорогу, и рассказывал всякие мелочи из своих наблюдений.
Эта минута, измечтанная, изжеланная столькими поколениями русской интеллигенции, столькими революционерами, уходившими в ссылку и в эмиграцию, сказочная недостижимая минута, — вот она, вязалась и происходила в глухой неизвестности в зашторенном вагоне на полутёмном псковском вокзале, — и когда бы мог представить себе бывший кадетик и бывший студент-путеец Юрий Ломоносов, что, может быть, это он будет тем первым человеком в российской столице, кто первый выловит, вырвет весть об отречении деспота и бросит её на волны свободной ликующей России! (И упомнят ли его заслугу?) Юрий Владимирович наслаждался сейчас каждым своим взглядом, каждым движением, шуткой, каждым взятием телефонной трубки, каждым перебором текущей ленты.
Страшно волновались и ждали в Таврическом, но не имели прямой связи со Псковом. И Родзянко распорядился, чтобы акт отречения, как только он возникнет, был бы передан по телеграфу шифром в министерство путей сообщения, а отсюда по телефону — в Таврический.
А Бубликов, больно уязвлённый своим неназначением в министры и даже особенно поэтому, распорядился: первую же деловую ленту из Пскова подать ему первому в кабинет.
И так, после того как Псков сообщил, что депутаты вышли из царского поезда, — Бубликов стал к аппарату ожидать последующего.
Наступило новое получасовое томление. Лента не шла. Отказал?? Не отрёкся?? Там, во Пскове, уже знали, но ничего не сообщали. Или шифровали.
Наконец — пошла! И Бубликов принял её, и унёс расшифровывать тайну сам. Не открывая двери, не делясь — сам же первый передал кому-то в Таврический. И наконец поделился с Ломоносовым как наградой: что это была короткая телеграмма Гучкова Родзянке, — Николай отрёкся от трона. Но пока, не притечёт сам манифест — об этом ни гугу.
Так что — не бросить по российским волнам, разве шепнуть верным сотрудникам, Рулевскому или Сосновскому. Грянуть — не удавалось Ломоносову.
Sic transit...! Вот — был император великой страны, и — враз превратился в бывшего, и уже ни в ком не вызовет ни угодливости, ни уважения, ни сожаления.
Опять потекла лента, не шифрованная, но и нисколько не об отречении. А просил Псков по поручению Гучкова назначить императорскому поезду маршрут в Ставку.
Ломоносова взорвало: они там сошли с ума! Как же можно отречённого деспота — да отпускать в Ставку? отдавать ему в руки всю армию?! Это — новый переворот!
— Александр Александрович! Это выше моего понимания! Что делает Гучков? Пожалуйтесь в Думу!
Бубликова как кипятком обдали — и он схватил трубку.
Однако он установил отдаление: ни Ломоносов и никто не должен дальше присутствовать при его телефонных разговорах.
Только слышно было, что он возражает резко, что он почти кричит.
И вышел на порог кабинета разочарованный:
— Приказано отпустить в Ставку. И очень торопят манифест. Спросите, почему не передают.
— Там, во Пскове, его отдали шифровать военному коменданту. И отказываются передавать по нашим линиям, хотят — по военным, в Главный штаб.
Ещё одно разочарование: из главного нервного центра их отшвыривали в боковое министерство.
— Жалуйтесь Гучкову!
— Гучков сказал: всё равно. Отбросили их.
Бубликов понурился, ушёл в кабинет. Но едва ли, чтобы спать.
А Ломоносов, не теряя тигристого шага, — расхаживал, расхаживал — и вдруг изобрёл! И позвонил в Думу, в Военную комиссию:
— Вот вы получите манифест — а где вы его намерены печатать?
Ведь у Думы нет своей типографии. Государственная типография и все другие в разгоне и забастовках.
— А мы, в типографии министерства путей сообщения, — можем! у нас служащие — на местах.
Там — и сами не подумали, раззявы. Там — рады предложению. Хотя ещё важничают.
— Но, понимаете, это большая секретность. Надо так печатать, чтоб никуда не утекло прежде времени.
Ломоносов ликовал над трубкой, и с военными интонациями:
— У нас отличная организация! Никуда не вырвется! И своя охрана. Можем всех незанятых служащих отпустить и ввести в типографию караул.
Сговорились. Отлично! Обрадовал Бубликова, а то он приуныл. Новые возможности.
Но теперь тормозил Псков: военный комендант удивительно медленно шифровал. А потом ещё будет передавать по военной линии. А потом будет расшифровывать полковник Главного штаба. Дело долгое, ещё на четверть ночи.
Бубликов решил спать, поручая Ломоносову: как расшифровка кончится — послать к этому полковнику автомобиль с двумя солдатами, везти один экземпляр на чтение в Думу, второй — сюда на печатанье. Как раз и будет уже утро, соберутся служащие типографии.
Бубликов лёг в кабинете — но тем более Ломоносов не ляжет в эту ночь, не упустит своего жребия, такие ночи не повторяются! Он расхаживал, расхаживал, собирая ясность.
Тут явился ротмистр Сосновский, очень красный, громкий и чрезвычайно весёлый. Видно, хорошо хлебнул там, в министерской квартире.
Вина! — это идея. Чего сейчас хотелось — это хорошего вина!
— Ротмистр! Надо принести бутылочку хорошего мне на дежурство.
Немного сгримасничал ротмистр: час поздний, воспитание мешает, но — дружба и служба, всё вместе. Блудливо улыбнулся. Пошёл и принёс бутылку отличной мадеры.
Теперь стало дежурить гораздо веселей. Но рождались и нетерпеливые мысли: что-то слишком долго манифест замялся у полковника Шихеева: всё не готово, всё расшифровывается. Потом — одно место не поддаётся расшифровке, потребуется вторичная передача.
Очень странно. Очень подозрительно. А нет ли здесь монархического заговора: задержать манифест пока в штабах — а тем временем что-то случится, кто-то поможет?..
Да, конечно, тут заговор чёрных сил! Это — ясно. Хотят скрыть манифест и устроить контрпереворот.
— Так что же, полковник, можно посылать автомобиль за актом?
— Какой автомобиль?
— Везти его в Думу.
— Простите, профессор, не понимаю, при чём тут вы? Псковская телеграмма адресована Начальнику Главного штаба. Я сейчас кончаю расшифровку и буду докладывать её по начальству.
Ах, так? Ну, совершенно ясно! — контрреволюционный офицерский заговор!
Первая мысль: обрезать у полковника Шихеева все телефонные линии, чтоб он не мог сговариваться. Псковскую линию, это — в наших руках, через Северо-Западную дорогу. А городской телефон? — звоним на городскую телефонную станцию: именем комиссара Бубликова — выключить телефон полковника Шихеева.