Смекни!
smekni.com

Красное колесо Солженицын А И ПЕРВОЕ МАРТА (стр. 133 из 224)

Так само собой докатили они до Ботанического сада на Аптекарском острове.

— А это что за дом? — приглянулся им.

А это был — знаменитый Гербарий, гордость России, и не много таких во всём мире. А снаружи здание, правда, — как большая казарма.

Испугался Пешехонов, стал прапорщику объяснять, что здесь невозможно, — никакого впечатления, образование прапорщика оставляло желать...

Пришлось идти смотреть. Застали одного сторожа, научного персонала никого не оказалось, работ никаких, тем хуже, хоть бы белые халаты напугали. А внутри — чистота, всё наблещено, светло, тепло. Квартирьерам сразу понравилось:

— Вот тут мы и поместимся!

Пешеходов аж руками всплеснул:

— Да нельзя же, господа! Редчайшие коллекции!

— Чего это?

Тогда он хитрей:

— Смотрите, комнаты маленькие. Для жилья никаких приспособлений, нары делать не из чего.

— А мы на полу! Полы тут чистей твоей кровати.

— Ну и сколько тут вас поместится? Две-три роты? А уборных опять же мало.

Еле утянул их, не хотели уходить. Пошли дальше по Ботаническому. Теплицы. Тут тоже им понравилось. Да уж лучше тут, чем в Гербарии, — думал Пешехонов, — растения-то можно и вынести.

— Да как же вы будете здесь спать? Везде — жирная земля, сырость, сейчас же начнёте болеть.

Замялись. Хотели в Гербарий возвращаться.

Тут один служащий сада сказал, что рядом стоят совсем пустые и вполне подходящие — министерские дачи.

— Какие?.. Министров?

Очень это им зажадалось! Там жить, где прежде министры испомещались? — очень! Попробовать, как это!

— Туда ведите!

Какие ж там дачи? Соседний участок был — та самая дача министра внутренних дел, где в 1906 году жил Столыпин и был взорван.

— А там ещё — флигеля.

Тут в заборе был и пролом для краткого хода к набережной Невки, снег примят, так и пошли.

Флигеля были брошены, неухожены, нетоплены, везде беспорядок, сор, но мебель на месте. А одна комната оказалась увешанной и устланной коврами, а на столе стоял действующий телефон, как будто кто-то здесь только что жил. (Служащий объяснил, что на святках тут отдыхал Протопопов!)

Хотя помещения были для солдат совсем неподходящие, но после этой комнаты уверились квартирьеры, что — берут. Наверно, эту — для комитета наметили.

— Сами видите, — выгадывал теперь Пешехонов, — на всей Петербургской стороне подходящих помещений нет. Зря вы из Ораниенбаума ушли.

— Ну може, може... — шмыгали носами. — А поживём теперь у министров.

Выходили к набережной через двор. На месте когда-то взорванной дачи стоял теперь памятник Столыпину — не большой, не площадной, но всё же увеличенного роста, бронзовый и на пьедестале.

— Кто это, знаете? Зачем тут? — спросил Пешехонов.

Ничего не знали — ни фамилии Столыпин, ни — какой взрыв.

— Это был — большой помощник у царя! — объяснял комиссар. — Он жестоко расправлялся с революционерами. Он подавил первую революцию.

Подумал про себя со злорадством: первым делом, конечно, памятник повалят.

А солдат высморкался на снег, вытер нос:

— Нехай себе, он нам не помеха.

379

К каждому русскому городу, где побывал (а во многих), Воротынцев испытывал отдельное чувство, отличал этот город — и людьми, которых там успел узнать, и видом улиц, бульваров, обрывов над реками, церквами на юру, и ещё многими особенностями, как в Тамбове — немощёными прогонами вдоль улиц для кавалерии, в Зарайске — непомерным по городу кремлём, в Костроме — близостью Ипатьевского монастыря и сусанинского края. И ещё везде — теми излюбленными местами, Венцами, Валами, где жители привычно собираются, узнают, говорят. Да кроме деревенской, что ж Россия и есть, как не два сорока таких городов? В разнообразии их ликов — соединённый лик России.

А тем более отдельное чувство — к Киеву. Как бы ни наспех проезжал его и как бы ни занят делами, ощущал тут всегда Воротынцев, да как каждый, наверно, из нас, что ступает на землю особую, древнюю, осенённую крестом огромного Владимира Святого над Днепром. Бессмертно высится этот кусок древней Руси, на самом деле не третья столица, а первая. Когда ни приедешь в Киев, когда ни пойдёшь по нему, — всегда ощущение праздника.

И ещё в Киеве — особенная мягкость, от юга ли, от малороссийского дыхания, ещё от чего? Мягче тех двух столиц.

Почти полдня предстояло Воротынцеву пробыть в Киеве — и что другое можно было придумать, как не оставить чемоданчик на вокзале и праздно отправиться по городу? Не приходило в голову адресов, куда бы пойти.

А воздух был совсем весенний, а снег подтаивал. Носились галки. На вокзальной площади извозчики ожидали вперемежку — и санные, и уже колёсные. На улицах вдоль панелей журчали ручейки, а поперёк тротуаров перетекал слив из водосточных труб. Скользковатые тротуары были где посыпаны угольным шлаком, где счищали дворники скребками. После всего мятельного натиска снег изнемогающе таял. Много снежных куч было нагребено, усиляя тесноту и без того наполненного города, — экипажи, телеги, трамваи, движение было обычное.

До университетского Ботанического сада улицы ещё были будничные, как бы ни о чём не ведали. За его решётками — снежный покой. Но с Владимирской начиналось возбуждение и гуляние. Здесь увидел Воротынцев уже знакомые ему красные банты в петлицах, красные ленточки, приколотые к пальто или шапке, — как эта мода понята и перенеслась так быстро? — не видели, а догадались? Но не так густо, как в Москве. А на лицах — такое же растерянно-радостное недоумение.

Ни на одном перекрестке не было городовых. Но — и арестованных их не проводили. Просто — исчезла полиция или переоделась?

Однако вот что: ни одного бродячего распущенного солдата с винтовкой, как в Москве. Идут безоружные одиночки скромно, как по увольнительным, все чётко козыряют. И офицеры отвечают им с лёгкостью, все при оружии, не как подозрительные пешеходы. Нет этого подлого, как в Москве, соучастия в какой-то гадости. Прошёл вооружённый строгий наряд, другое дело.

Ну, кажется, здесь ещё всё в порядке. Может быть, столичное безобразие в той форме сюда и не докатит. Да не должно бы!

А Киев — узел дорог не только для Юго-Западного, но и для Румынского. Если и Киев тронется, снабженье прервётся, — а немцы тут и ударят?

Около университета кипело большое сгущение, разлившееся на мостовую. Избежать его Воротынцев отклонился наискось через сквер.

А на богатом Бибиковском бульваре, на его огромных доходных домах, уже висело несколько обширных красных флагов. Будто этим богатым владельцам страстней всего и нужна была революция. Тут — ещё больше было гуляющей публики, да не простонародной, а городской образованной, и забивала весь бульвар, и на тротуарах не помещалась.

Ну что ж, «свобода» — всем дорогое слово. Повеселятся — успокоются? Схлынет?

На перекрестке Бибиковского и Крещатика на опустевшем месте городового — с важностью стояли два студента, пытаясь направлять движение.

А трамваи шли своим чередом.

А с платформы грузовика кричали речь толпе.

Раньше, отметил Воротынцев, что шествий нет, — но на Крещатике увидел первое, из молодых людей, несли развёрнутое красное полотнище с надписью о демократической республике. Пели и кричали.

И так запросто это несли, как нечто решённое, всем ясное. Кем же это уже решено, что «демократическая республика»? Разве это на улице решать?

И что за состояние, правда? Прежние власти — исчезли. Появились какие-то комитеты. А царь молчит.

Как будто шар его державы шатается на одной точке пика горы.

Ну, правительство новое — допустим, факт. Но в конце концов, что ж? — Гучков. Шингарёв. Дай Милюков. Государственные мужи, не из беззаветности.

На тротуарах Крещатика толпа была как тиски, иногда в ней нельзя было самовольно передвигаться, а только течь вместе с нею. На улицы вывалили — как будто все жители, и текли без цели, с восклицаниями, окликаниями, поздравлениями. Конечно, любопытства было больше всего. Но у чистой публики — и радость. А мещанки из-под платков смотрели настороженно.

Подумал, что ведь Киев последние годы — самая верноподданная из трёх столиц, отсюда и все депутаты были правые, перед войной здесь проявлялся и самый массовый монархизм. И неужели же все текущие сейчас по улицам — так довольны? Но не видно мрачных лиц. Сколько может быть тут сейчас врагов переворота — но быстро установилось, что недовольства выражать нельзя. Сила толпы! Всё окинулось в один день, и нельзя крикнуть против. Затаясь, притворясь, — идут среди радостных восклицаний.

Но чего, к счастью, так и не видно было — позорных, разболтанных военных шествий с красными флагами.

С обалделыми воплями и размахиванием рук в извозчике пронеслись два студента, гимназист и две девчёнки, с красными повязками. На студентах были неуклюже и повидней подцеплены револьверы, на гимназисте шашка.

А другие молодые валили по мостовой в обнимку, как на гуляньи, и пели — но не любовные песни, а вот эти, восстанческие.

Да, в Киеве мягче, но как будто и продолжался всё тот же длинный мучительный московский день. Революция начинала чудиться уже привычно-бесконечной, всё это он видел, видел, видел.

В одном месте его затёрло и остановило на четверть минуты у ступенек газетной редакции, а на ступеньках стояло двое интеллигентов — один со сбоченной шляпой, кашне кое-как, другой выскочил наружу неодетый, а вид газетной крысы, очки на конце носа. И говорил тому негромко:

— У нас в редакции точные сведения, что вчера отрёкся! Но почему-то агентских сообщений нет.

А уже открылась возможность пройти, Воротынцев продвинулся — раньше, чем понял, что его обожгло, — но и не обернуться, не спросить, невежливо подслушанный разговор. Миновал.

А — ни о ком другом это не могло быть: отрёкся.

Отрёкся??!

Последняя загадка кончалась. Случайная фраза, ничем не доказана — а поразила верностью: да! И не может быть иначе! А что ж он застрял и молчит — во Пскове?

Ай-я-я-я-яй!

Отрёкся? Ну, доигрался.