Смекни!
smekni.com

Красное колесо Солженицын А И ПЕРВОЕ МАРТА (стр. 142 из 224)

Тут узнала государыня, что во Псков собирается офицерская жена, — и сговорились, что она возьмёт письмо для Государя.

Какой выход сердцу! — можно писать!

Но — и нельзя писать много и слишком ясно: не будут ли обыскивать её по дороге? — теперь все сошли с ума.

Любимый, душа души моей, мой крошка! Ах, как моё сердце обливается кровью за тебя! Схожу с ума, не зная ничего, кроме самых гнусных слухов, которые могут довести человека до безумия, разодрать сердце. Ах, мой ангел! Бог да смилуется и да ниспошлёт тебе силу и мудрость! Он вознаградит тебя за эти безумные страдания. Всё должно быть хорошо, я не колеблюсь в вере своей. Мы все держимся, каждый скрывает свою тревогу. Слишком много на душе и сердце, невозможно писать...

Я — держусь только верой в своего мученика и ни во что не вмешиваюсь сама. У меня страх повредить что-нибудь неправильным действием, ведь нет известий от тебя. Из них, из думских, я никого не видела и ни о чём не просила, так что не верь, если тебе скажут такое, теперь все лгут.

И тут — как в подтвержденье, что все теперь неимоверно лгут, пришёл потупленный смущённый Бенкендорф, и просил разрешение передать тёмный невероятный слух.

Что ещё? — взялась государыня за сердце.

Какими-то неизвестными путями и неизвестно от кого, пришёл такой вздорный слух: что Государь вообще отказался от престола, полностью.

Ну, это уже было настолько закраине дико, что государыня даже и не расстроилась.

Писала письмо дальше.

Но перед вечером, ещё не успела окончить и отправить, — доложили ей, что приехал великий князь Павел.

Обрадовалась: прорыв молчания, поговорить со свежим и, в общем, доброжелательным человеком.

И сразу — поразило его лицо. В прошлый визит он старался держаться с важной значительностью, отстаивая себя, — сейчас нёс бережное выражение, как при подходе к постели больного.

Долгим поцелуем он припал к руке государыни. Выпрямился — и всё молчал.

И вот только тут государыня испугалась.

— Что?? Что с Ники?? — спросила она отрывисто. (Она подумала, жив ли?)

— Ники здоров, — поспешил исправиться Павел. — Но в такую тяжёлую минуту я хотел быть с Вами рядом...

— Что-о-о??? — вскричала государыня.

— Вы не знаете? — удивился он.

И достал из кармана свёрнутый — и стал разворачивать — какой-то куцый типографский листок с крупными бледно-чёрными буквами на ужасной бумаге.

И это было — экстренное сообщение об отречении Государя от престола — и за себя, и за наследника. Только — эта фраза, ни текста, ни подробностей.

— Не может быть! Обман! Подделка! Сейчас всё подделывают! — вскричала она и топнула ногой.

Но — на кого? Но — откуда бы взялся этот листок, накатанный, накатанный, накатанный типографскими станками?

Да ни при каких обстоятельствах! Да Ники предпочёл бы умереть, чем подписать такое!

Но седой величественный Павел стоял скорбно.

Но сама грязнота, чёрная серость, отвратительность бумаги отнимала возможность спорить.

Является к нам правда в невозможных облачениях.

— Всё кончено, — говорил Павел. — Россия — в руках самых страшных революционеров.

Однако вид его был не совсем в тоне этих слов. Однако свой дурацкий манифест он послал в Думу, признавая новую власть.

А теперь ещё плёл: что написал сегодня Родзянке, умоляя его вернуть Государю конституционный престол.

О нет! О, не то!

Как душа вылетает из тела при смерти — так из государыни взлетело сознание вверх, ввысь, в небо, ища на самых вершинах бытия объяснения происшедшему.

И там, в поднебесной выси, она поняла своего возлюбленного мужа: он — остался верен себе. Он уступил по вынужденности — но не в главном. Он не подписал противного тому, в чём клялся на коронации. Он — не нанёс ущерба самой короне, не разделил её. Он не присягнул никакой мерзкой конституции. Он спас свою святую чистоту. Он клялся — передать сыну. Но не мог передать ему неполную власть, вот в чём дело! И Алексей малолетен и никакой конституции не может присягнуть.

Едва успела она вернуться из этого взлёта — уже ноги подкашивались. Она опустилась в кресло и плакала.

Павел торжественно-печально стоил перед нею.

Он, кажется, долго был готов утешать государыню. Но она не нуждалась в нём — и скоро отпустила.

Ей легче было всю эту грохнувшую тяжесть перемолоть, переварить одной.

Что-то он ей посоветовал напоследок — она не услышала и не усвоила. Только через час вспомнила его фразу: он предложил ей описать свои драгоценности и сдать Временному правительству на хранение. Чушь какая.

Но Павел — от лучших чувств. Оказывается, уезжая, с подъезда дворца он ещё обратился к невыстроенной толпе солдат:

— Братцы! Наш возлюбленный Государь отрёкся. Во дворце, который вы охраняете, уже нет императрицы с наследником, а сиделка с больными детьми... Обещайте мне, вашему старому начальнику, сохранить их здравыми и невредимыми.

Обещали разноголосо.

Неужели — только сиделка?

Нет, ещё не могла себя государыня почувствовать такой.

Но и голова и грудь не успевали за узнанным.

Иуда Рузский! — это, конечно, устроил всё он!

Пошла — поделиться. С Лили. Она не говорит по-английски, с ней — по-русски.

— Ваше Величество, я люблю вас больше всего на свете! — заплаканно восклицала Лили.

— Я знаю это. Я вижу, Лили.

Лили побежала за доктором Боткиным — и тот пришёл с лекарствами.

Мари, узнавшая первая из детей, горько рыдала, скорчившись в углу большого дивана.

А сказать больным — не было сил. И — незачем.

Ещё надо было утешить и старого Бенкендорфа.

Но в каком душевном тупике, в каком отчаянии и бессилии Ники мог подписать такое? Всё, что строилось 22 года, — а ещё раньше отцом — а ещё раньше дедом — и прадедом, всё обрушить одним движением пера?!

Нет, только не упрекать его теперь, ему тяжелее всех.

А что, если послать — по бездействующим проводам — в никуда — безнадёжную телеграмму?

О, никому не дам коснуться твоей сияющей праведной души!

391

Недолго радовался августейший Верховный Главнокомандующий новостям минувшей ночи. Уже под самое утро он отправил в Ставку свой торжественный Приказ №1 — и едва прилёг, в сапогах на диван, воображая, какое счастье ждёт Страну при пробуждении, — его самого через полчаса тронули за плечо: царского Манифеста не объявлять, задержать!

Что случилось? Ужасной тревогой объяло сердце! И... и...?

Нет, назначение Верховного не останавливалось.

Слава Богу. Россия во всяком случае спасена.

Но что там творилось во Пскове? Но что там мялся, упирался, цеплялся! Ники?..

А может быть, пусть и остаётся? Уж никак не хуже Миши. Но и — Аликс тогда?.. И опять все дрязги сначала?..

И так в раздирающей неизвестности потянулся сегодняшний день, и всё не было полной радости.

Почти никто не знал роковой тайны, качания исторических весов, — и внешне Тифлис ликовал. Со вчерашнего вечера извергали газеты потоки революционных новостей. Ошалело радостный городской голова Хатисов вкатывался на приём — и был принят ласково. Отсюда нёсся разослать по всем городам, что на Кавказе нет коллизий между властью и населением. И — на экстренное заседание городской думы, доложить о приёме у Наместника. Что Верховный Главнокомандующий заявил: всякий, кто, состоя на государственной службе, осмелится не признавать распоряжений нового правительства, — будет немедленно смещён. Населению предоставлена полная свобода собраний! И распорядился освободить из бакинской тюрьмы политических заключённых.

И восточные улицы Тифлиса, и особенно Эриванская площадь, и у Куры, весь котловинный город под широкой заслоняющей горой Давида с белой церковкой на склоне и стрелой фуникулёра на вершину, — был залит ликованием, и всюду красное. В железнодорожном посёлке «Нахаловка» происходил радостный митинг.

Они не знали, какая шла раздирающая борьба в сокрытии!

Августейший Верховный всей душой был заодно с этим народным ликованием и с новой властью. И выходил на обширный балкон дворца. И слал телеграмму князю Львову, так доброжелательному всегда раньше. Что просит его сиятельство с этой минуты держать великого князя в курсе положения дел в империи, ибо только так Верховный Главнокомандующий может исполнить свой долг по руководству армиями.

Но качался Манифест, качался трон — мог качнуться и Верховный. А здесь, в Тифлисе, пост верный и достойный.

И — помоги телеграф, обгоняющий наши желания! — послать князю Львову ещё одну телеграмму, шифрованную и весьма секретную:

... С удовольствием могу засвидетельствовать, что народности Кавказского края относятся ко мне с доверием. Назначение нового Наместника сейчас было бы крайне опасно. Я признавал бы крайне желательным для общего дела — сохранить за мной звание Наместника. А на время войны пока — мог бы оставить тут заместителя...

А между тем от Алексеева притекла среди дня запутанная и опасная телеграмма. Он как будто цель имел объяснить главнокомандующим задержку Манифеста, а на самом деле выдвигал план, как противостоять Государственной Думе и её Председателю, и быть может даже новому правительству? Таинственное совещание главнокомандующих наподобие заговора?

О нет! Видит Бог, отношения Николая Николаевича к новой власти ничем не омрачены, и он хочет сохранить их в чистоте. Никакого заговора он не допустит, это претит его рыцарской натуре!

И он ответил Алексееву с холоднейшей настойчивостью. Что выражать мнение Армии доверено единолично Верховному, — хотя конечно он и будет осведомляться о мнении главнокомандующих. А священный наш долг — выполнить долг в бою с врагом. Выехать в Ставку великий князь сможет лишь через несколько дней, а пока будет давать отсюда соответственные указания.

Хотя Николай Николаевич готов был крыльями сорваться и тотчас же лететь через Кавказский хребет в Могилёв, — но и кавказское наместничество не иголка, не бросишь так легко, да ещё при безмерной любви населения к тебе. А кружной железнодорожный путь ещё более растягивал время переезда.