Винавер весомо аргументировал, что не имел места казус проявления недоверия к Милюкову со стороны какого-либо представительства. Что деловые разногласия внутри правительства есть постоянный неизбежный атрибут его деятельности. И поскольку Павел Николаевич удовлетворён принципами, положенными в основу текста отречения Михаила, — то он имеет все юридические права остаться на своём посту.
Гибкий, сильный ум, тонкий аналитик, нельзя не признать. Да, именно: текстом отречения Павел Николаевич вполне удовлетворён. И даже можно сохранить надежду, что Михаил этим отречением завоюет общую популярность и будущее Учредительное Собрание сможет избрать его своим монархом.
С симпатией смотрел на Винавера. Да ведь сколько же вместе, какой долгий славный путь! Вспомнилось крайнее исступление Винавера, когда они, 11 лет назад, стоя у пыльного рояля, вместе набрасывали карандашом первый черновик Выборгского воззвания, и Винавер отвергал, что в проекте Милюкова не хватает стихийной негодующей силы, а надо добавить ещё виды неподчинений, всеобщую политическую забастовку!
А сейчас — такая ясная голова.
И — согласился Павел Николаевич. Понял, что даже не имеет права отказываться и покидать великое начатое дело и линию своей партии в самом начале и в самый ответственный момент. Сейчас кажется: шатко, мрачно. Но может быть и республика, или пока какое-то неопределённое государственное устройство сможет укрепиться.
Поехал в Таврический — и там князь Львов встретил светлейшей улыбкой:
— Павел Николаевич! Надо остаться. Гучков — другое дело, его, говорят, в армии не любят. Но вы!..
Нет, Гучков — не другое дело. Теперь, убедясь, что должен остаться, Павел Николаевич должен был убедить и Гучкова остаться. Гучков не был связан ночным спором, никаким уговором, но очевидно тот же неумолимый демократический принцип нависал и над ним.
Пошёл Милюков по Таврическому искать Гучкова. Наверно, он был у себя в военной комиссии, наверху.
Да, крепко и странно связала их судьба! Всегда противники, соперники, и вот впряжены заодно в единую колесницу. И вот сегодня только двое они, сотрясатели романовского трона, — только двое они и стояли за монархию!
И сейчас в новом правительстве кого понимал Милюков вровень с собою и по силе и по политическому опыту — только, конечно, Гучкова. И в этом возлелеянном общественном кабинете, куда Милюков привёл Россию через Блок, — в этом кабинете единственный соперник Гучков и был ему настоящий союзник.
Наверху, в душной комнате с низким потолком, он и нашёл Гучкова над бумагами и в окружении военных.
Вызвал его, пошли ещё куда-то, в другую комнату.
Гучков был очень хмур, устал, ничего радостно министерского не было в нём.
Остались одни, сели через столик, Милюков сказал:
— Александр Иваныч. Наши юристы считают, что формальных поводов к нашей отставке нет.
— Каких формальных поводов? — искоса нахмурился Гучков.
— В смысле неоказанного нам доверия или невозможности сотрудничать при безмонархическом статуте.
— Да что же можно теперь сделать? — развёл Гучков руками. — Чем же и как теперь можно скрепить, удержать всё?.. Россию? Не формальные поводы, а удержать нечем. Всё пропало.
Погасший он был, тёмный, старый, измученный.
Но с возвращённой уверенностью, твёрдым голосом уговаривал Милюков:
— Справимся, Александр Иваныч! Вместе — вытянем. Только не падайте духом, не уходите в отставку! Вы же только и поможете нам организовать сильную власть, сильную армию. Без вас — я не вижу...
Хотя — видел уже и без него, но действительно трудно.
Гучков сидел такой же погасший. Даже разбитый.
— Вообще не понимаю... Пока я ездил — вы поспешили объявить правительство, поспешили объявить договор с Советом. А ведь это — кандалы на ноги. Что вы им пообещали — вы подумали? — невывод войск из Петрограда. Как вы могли без меня? Я думал — вы дождётесь меня, дождётесь акта отречения. А теперь — что за комбинация получается? Не понимаю. Я — монархист, при чём теперь я?
— Но ведь и вы, Александр Иваныч, поспешили взять необдуманную форму отречения, мы так не уговаривались. А вы нас — разве не поставили в тупик?
Да что ж теперь травить попусту, — надо наоборот сплачиваться, сговариваться.
Гучкову — тоже из правительства уходить не хотелось. Тоже не представлял он, как Россию бросить без руководства.
395
На всех фотографических карточках выражение получалось у Вари — худенькой неудачницы, которое она скрывала гордым или даже победным видом.
И так весела иногда, больше чем есть, руками размахивая, так уверенна, больше чем есть, а под этим, в узине, в глубине — одна, одна...
Пятигорская сирота, сверх надежд своих прожила она вот четыре года в Петербурге, кончала Бестужевские курсы, а жизнь её так и не наполнилась: набитие головы никак не передавалось в грудь. Кончала Бестужевские курсы — и вот поедет учительницей куда-нибудь в глушь, и петербургское обманное сверкание окончится на этом.
Ещё в пятигорское время Варя чисто пела, любила петь, — и где же попеть как не в церкви? Неприятно быть орудием невежества, но где же попеть? И в Петербург-то она сперва поехала учиться именно пению, её обнадёживали, что при успешном развитии голоса можно попасть и на сцену. Но ничтожное мужское внимание, подруги и зеркало скоро открыли Варе, что на сцене ей не бывать: по извращённости также и этого вида человеческой деятельности, сцене мало было только пения, нужна была ещё так называемая красота. И этому всеобщему тупому заговору пришлось уступить и курсы пения покинуть.
Как будто кто-то мог доказать, определить точными словами, в чём состоит или не состоит красота. Плеханов убедительно показал, как это понятие радикально меняется с эпохами, и то, что считалось когда-то красивым, признаётся со временем некрасивым, и наоборот. Для мужчин разумных зыбкое понятие женской «красоты» совсем не должно было бы иметь реального значения. Да линию носа выправляют, говорят есть такие приборчики... А ножки у Вари — лёгкие, тонкие, хоть в балет.
Так Варя двигалась, училась, горячо спорила, среди подруг известная любовью к справедливости, отстаиванием каждого мелкого случая, — а внутри тоскливо вытягивалась, что вот скоро 23 года, а жизнь её не удалась.
И каким же вихрем ошеломительным налетела эта революция! Как же всё переменилось и засверкало! Во-первых — Справедливость! сразу для всех людей и во всём, гремящая! Во-вторых — круговорот, хоровод тысяч, и во всё это можно кинуться и руки приложить.
Первые дни, ещё до настоящей революции, стали прямо на курсы хлеб привозить для курсисток и преподавателей, чтоб им не выстаивать в хвостах, — и Варя деятельно заведовала этим. Затем был день главного вихря — понедельник, все кружились как обезумелые, а уже вечером того дня с проезжающих автомобилей разбрасывали воззвания к жителям кормить горячим бездомных замёрзших солдат!
И как этот сам листок подхватывался уличным сквозняком и взбрасывался легко, так подбросило и закружило Варю: вот это было для неё! Сколько тут надо энергии, организации, дотошности, делового расчёта! — но всё это было у неё как раз, да с какой радостью, с каким умением она это всё приложит!
И правда, замечательно получилось. Нашла ещё несколько женщин и девушек, добыли бесплатно помещение на Малой Посадской, и с хорошей плитой, — стали собирать с окрестных жителей утварь, столы, табуретки, посуду, продукты, деньги, — все и всё подавали охотно, потом просто столик поставили снаружи у входа, блюдо — и туда прохожие клали мелочь, а собиралось много. Назвали это «чайная», но потом и обеды готовили для солдатиков, а ещё была примыкающая большая тёмная комната, как складская, её чисто вымели, натопили, и там прямо на полу укладывалось их человек тридцать, обездомевших, с винтовками и без них. Вывески не было, сперва зазывали проходящих, а потом уж они сами валили, знали.
Это поддержка была какая! — много часов пробродившего, уставшего, голодного революционного солдата, рабочего, матросика, студента — усадить, согреть стаканом горячего сладкого чая с халвой или какао, которого он сроду не видел, да с бутербродами, хоть рано ещё до рассвета, хоть поздно уже в ночь, чайная почти не закрывалась и на ночь, как не спал и весь город. А днём кормили щами с солониной, лапшою, масляной кашей. А при выходе давали ещё каждому пачку хороших папирос. И самые буйные с улицы солдаты тут становились ласковые.
И носилась Варя между столиков, между всех них — счастливая, весёлая, потончавшая, полегчавшая, её все кликали, звали «сестрица Варя», её и обнимали в шутку и по плечам хлопали, — и она в ответ любила беспредельно их всех, грубых, неуклюжих и нечистых, как они, папахи на колени скинув, в голове чесали или по жаре не умели как аккуратней высморкаться на пол. Она любила их, как в эти великие дни все в городе любили друг друга, — то братство всеобщее, которое только грезилось, а достанется не нам, но ват наступило, сердечное! И это нежданное множество мужской силы, столько сразу вместе, в чудесном крутом запахе, махорочном, сапожном и ещё каком-то, и вся эта сила нуждалась в ней, звала, просила и благодарила. Варя не думала пережить такие счастливые дни. Все прежние мучения её как не бывали. (А вот кончатся эти дни, кончатся питательные пункты — и так будет жалко расстаться с ними.)
Больше всех она вложила сил, больше всех хлопотала, здесь и ночевала, — и естественно стала заведующей этой чайной. Тем временем на Петербургской стороне создался комиссариат — и объявил, что какие чайные (а их уже немало возникло по городу) будут сдавать отчёты — те будут получать из комиссариата и продукты по низкой цене. Хоть отчёты были добавкой забот, но так было проще и больше получить продуктов и накормить больше, Варя взялась, зарегистрировались. Каждый поздний вечер стала бегать туда, в кинотеатр «Элит» в продовольственный отдел с отчётами да и кассу сдавать, сборы.