Смекни!
smekni.com

Красное колесо Солженицын А И ПЕРВОЕ МАРТА (стр. 151 из 224)

Вот был и ответ на алексеевскую затею.

Как же легко оказалось вчера столковать главнокомандующих — и как недоступно сегодня.

Верховный полагал властную руку — и Алексееву предстояло умерить инициативу. Да оно и легче. Устал Алексеев...

А что касается Манифеста, то ожидал Николай Николаевич передачи престола наследнику цесаревичу. А сообщённая утром передача престола Михаилу Александровичу — неминуемо вызовет резню.

Вот как? Это изумляло. Почему же имя Михаила вызовет резню? Вызвать резню может только неопределённость и суета. Из чего же Николай Николаевич увидел с Кавказа такое? Что ж, теперь надо было радоваться отречению Михаила?

Или, правда, Алексеев чего-то не понимал. (И не надо ему понимать, голове легче.) Или промеж великих князей свой счёт и своё понимание. Пусть их.

Да тут и не раздумаешься: снова требовал к аппарату Петроград! Целый день нет их, как к вечеру — так оживляются.

Ещё что-то новое случилось? Тревожно шёл Алексеев, чуть пригребая по полу нефрантовскими сапогами без шпор.

Аппарат объявил ему: что Родзянко занят неотложными делами. (Ну и пусть, он больше не нужен.) А что Гучков — подал в отставку с военного министра!!! А военными делами занимается тот некто, кто сейчас стоит у аппарата. Не сочтёт ли генерал Алексеев возможным говорить с ним?

Алексеева — как ударили палкой по лбу. Он залупал глазами. Неужели такое могло совершиться за тридцать, ну сорок минут? Что за сумасшедший дом?! Позвольте:

— Я только что кончил разговор с Гучковым. Он мне ни единым словом не обмолвился об отставке. Напротив, указывал, что все усилия посвятит на пользу армии.

И тем не менее это так.

Значит, весь разговор с Гучковым уже летел к чёрту? Да если такая шаткость в правительстве — как же быть Действующей армии?

— Если вы можете довести до сведения председателя совета министров, то я прошу, чтоб я был ориентирован в ходе дел. Ибо отдавать распоряжения с завязанными глазами невозможно.

— Час тому назад член правительства Некрасов сообщил мне, что Гучков подал в отставку.

То есть он разговаривал с Алексеевым, уже подав в отставку, и ничего об этом не сказал?!

— Ну, возможно он взял отставку обратно. Если вы с ним разговаривали после шести часов?..

Именно после шести.

Возможно. Из Ставки трижды вызывали — или Родзянку, или Гучкова.

— ... А Гучкова в Думе не было, потому я позволил себе лично прибыть к аппарату, чтобы не задерживать вас.

Ах вот что, так это не они вызывали Алексеева, а продолжал действовать вызов самого Алексеева... Ну бедлам, они там мечутся, друг друга не видят и не слушают.

— Имеете ли ещё что сказать?

— Ничего не имею. Прошу вас на ленте отметить свою фамилию.

— Член Государственной Думы полковник Энгельгардт.

Никогда Алексеев не имел чести слышать этого имени. Что же делается в новом правительстве? И как же быть Ставке? С кем же он связался?..

Теперь, когда совещание главнокомандующих уже было загроблено, Лукомский как в насмешку подносил ответ Эверта с опросом командармов. Эверт — согласен и торопил собирать главнокомандующих как можно быстрей.

Да, кого-то и как-то можно было объединить. Но всё упущено.

В этих днях поразительное было — сколько событий умещается в малое время. То разговаривал с военным министром, то он уже не министр, не успеваешь дойти от аппарата до кабинета, сесть подумать, очнуться. А ведь через час встречаться с бывшим Государем — какое стеснение в сердце? как выдержать его доверчивый взгляд, какими словами сейчас с ним объясняться? А вот от моряков несли новую телеграмму. От Непенина.

Короткая, но продирающая. На нескольких крупных судах — бунт! Адмирал Небольсин — убит!..

«... Балтийский флот как военная сила не существует.»

Как — руку отрубили одним взмахом! Сам командующий признавал о своём флоте — ещё вчера могучем флоте — что он не существует!

Алексеев перекрестился.

Боже мой, Боже. Спаси Россию!

Вот это — уберегли Действующую армию... Целый грозный флот — и разом не существует!.. Что же поделалось? Как??

Коротка была телеграмма, всего три строчки, а всё никак не мог Алексеев дочитать её до конца. А конец-то был — самый поразительный. Как будто потеряв разум и последнее мужество, адмирал Непенин спрашивал у Ставки:

«Что могу сделать

Как немыслимо выразиться в военной телеграмме. Как не смеет произнести военный. А только в обезумлении.

Во всяком случае, не генерал Алексеев мог отсюда посоветовать. Алексееву — надо было ехать встречать Государя.

Очень противилась душа. Встала между ними — неясность, неловкость, какой никогда не бывало.

Зачем, зачем Государь уезжал?..

А теперь — зачем опять приезжал?..

Как тяжело было объяснить все шаги этих дней — и тем особенно, что они в награду окончились разочарованием. И даже обманом.

И даже разгромом.

И даже четверть часа назад до непенинской телеграммы — ещё насколько было легче!

Очень не хотелось встречаться.

Алексеев посоветовал: иностранным представителям — не ехать на вокзал. А чинам штаба — всем, кто хочет. И чем больше — тем лучше.

Надевал шинель — поднесли ещё телеграмму. От мешка Иванова: верно ли, что ему возвращаться в Могилёв?

Очень тут нужен. Кому теперь?..

И уже в автомобиль сел, отъезжать, — бегом поднесли ещё одно утешение от Непенина:

«Бунт почти на всех судах.»

402

Долгой дорогой, вагонным покачиванием отходил Николай от пережитого во Пскове.

Он оказался как обожжён. Только сегодня ощутил, насколько. И ото сна — не прошло. И от книги о Цезаре — не проходило.

За окнами двигался чудный солнечно-морозный день. Но не взбадривал душу.

С пути отправил телеграмму брату.

«Его Императорскому Величеству Михаилу.»

Необычно сочлось. Но от своей руки.

«События последних дней вынудили меня решиться бесповоротно на этот крайний шаг. Прости, если огорчил тебя и что не успел предупредить. Останусь навсегда верным и преданным братом... Горячо молю Бога помочь тебе и нашей родине. Ника.»

Пошли ему Господь более удачного царствования!!

И Мама в Киев отправил. Позвал приехать в Ставку.

За день разговаривал понемногу с Фредериксом, Воейковым, Ниловым, — но всё не разряжалось. Они как-то не так понимали.

Воейков упрекнул: говорили Государю, что гвардию надо было держать в Петрограде, — надо было и держать. И ничего бы не произошло.

Но это было никак не возможно, неужели не понятно? Если гвардию бы держать в Петрограде в безопасности, то такая льгота какой бы обидой была для остальной армии! Это невозможно бы!

Как и невозможно, некрасиво было бы (советовали тоже) — отзывать из армии второсрочных солдат, создавать из них полицейские батальоны.

Текли часы. Прихмурился и день. Но не только не проходило обожжение, а — вырастало вчерашнее, вырастало по значению.

Вчера — Николай легче принял решение, чем осознавал сегодня.

А может быть — он мог бы не отрекаться?.. Вот просто сказать: нет! — и всё. Упереться. А что?.. Что б они сделали?

Обидный остался осадок от тона, каким Рузский разговаривал с ним эти дни. И как теперь пожалел Николай: зачем поддался уговорам Григория, возвратил его командовать фронтом после неудовольствия и смещения. Так возвысил его, а он вот — поворачивает судьбы империи.

Может быть, может быть как-то можно было сделать вчера иначе. Но не первый день как тугой пеленой была обтянута голова, и даже если было простое доступное — а не видно. Вчера — не увидел.

Может быть, самый простой выход, — а не открылся.

И — кто теперь был Николай? Кроме уже отодвинутой юности — он. Помнил себя всегда императором, только. И вдруг — уже нет...

Но и не просто же частное лицо, никому не знакомое, — это было бы намного легче. А был он теперь — особое пустое холодное место, выставленное на позор и насмешку всем, кто знал его в прежней жизни.

Стыдней всего было предвидеть, как: он встретится завтра с иностранными представителями при Ставке. Вот перед ними было, пожалуй, всего позорней. Ведь для них он был — сама Россия. А — как теперь они должны смотреть?

Ощущение было как будто раздетости или измазанности. Чего-то очень унизительного.

А — со всеми штабными встречаться?.. — если даже со свитой так тяжело. (Все — выражают глазами.)

Да зачем он и в Ставку поехал?.. Уж лучше скорей бы в Царское!

Глаза скользили по Юлию Цезарю — а в самом протекало, всё протекало — своё царствование. Такое, кажется, долгое, — а вот короткое, незавершённое.

Двадцать два года он стремился делать только лучшее — и неужели делал не лучшее?

И будут судить потомки. И будут осуждать каждый шаг.

Ещё до вечера обещало длиться это вагонное раскачивание вне жизни, отодвигая всё неприятное.

Но тут обманулся: в Орше в поезд вошёл лощёный Базили, начальник дипломатической канцелярии при Ставке, составлявший первый проект отречения. Он выехал навстречу, чтобы в пути обсудить с Государем, как документально оповестить союзников о случившемся.

Разбередил на несколько часов раньше. И бестактно коснулся больного:

— Мы были в отчаянии, Ваше Величество, что вы не передали вашей короны цесаревичу.

Вздохнул Николай:

— Я не мог расстаться со своим сыном.

Не понимают?..

И — кончался, прошёл свободный день, так и не принеся покоя, но даже хуже. Ощущение было — раздавленности.

Вот уже, в темноте, подъезжали и к Могилёву.

Николай заволновался перед новыми встречами, каждая ещё унизит его.

Впрочем, пока на вокзале он ожидал лишь нескольких человек, обычных встречающих — Сергея Михайловича, Бориса, может быть Сандро, если здесь, да несколько старших генералов. Но подъезжая и подглядывая через обледенелое окно, — увидел на платформе длинный замерший офицерский строй — так много, как никогда не было, ещё и с чиновниками, конец и не виден был.