Читал бумаги и подчёркивал.
И вдруг выступило: вот сейчас, когда Государь свержен, унижен, покинут, — вот сейчас и протянуть ему поддержку.
Написать письмо?
Сейчас, когда все будут отшатываться, что никогда монархистами не были, заверить даже с преувеличением: что — монархист и верноподданный.
Внезапность мысли не удивила: так и всегда схватывается нами мгновенно или потом уже никогда никак.
Судьбы писем теперь зыбки? могут Государю и не передать, возьмут его в блокаду?
Послать с верным офицером. Из своего гродненского гусарского. (Гурко начинал в нём службу.)
А если всё равно тот поедет в Могилёв — так и Алексееву письмо? Не умел удержать государственных возжей — так хоть пусть заступится, чтобы в Петрограде не громили известных людей, не сажали престарелых под арест.
Так это выросло внутри, что ничего другого и делать сейчас не хотелось, не горело — а вот писать письмо Государю.
Хотя Гурко сам ещё не понимал — что писать? Предложить путь спасения, путь действия? — он не мог. А это был бы единственный настоящий смысл.
А просто — выразить. Что эти тяжёлые дни России — никому, однако, не могут быть так прискорбны, как Его Величеству. Что пишущий — да не он, а и миллионы верных сынов России понимают: Государь был воодушевлён благом России и предпочёл великодушным деянием взять все последствия на себя, нежели ввергнуть страну в ужасы междуусобной борьбы или выдать её триумфу вражеского оружия. Благодарная память народа оценит это самопожертвование монарха, который был и слугой и благодетелем страны по примеру своих коронованных предков.
И генерал Гурко не находит слов выразить своё восхищение перед возвышенностью жертвы.
И отречение за наследника, быть может, вдохновлено Богом. Через четыре года он не мог бы взять бразды правления в свои, ещё слишком слабые, руки. Получив же правильное, неторопливое воспитание до более зрелых лет, обстоятельно изучив государственные науки, приобретя знание людей и жизни, — он когда-нибудь сможет быть призван благомыслящими людьми России к принятию законного наследия.
Можно предвидеть, что страна, после горьких уроков внутренних волнений, после опыта государственного правления, к которому русский народ исторически и общественно не подготовлен, вновь обратится к Богом помазанному Государю. История народов учит нас, что в этом нет ничего необычайного. А условия, в которых произошёл государственный переворот в столице, столь неожиданный для армии, скованной близостью врага, дают основания надеяться на такой возврат.
Большим не мог генерал Гурко подбодрить своего Государя: ничего более близкого он, по совести, не видел.
А легче — увидеть цену Временному правительству. Оно выпускает из тюрем осуждённых за политическую деятельность — и одновременно сажает в тюрьму прежних верных слуг Государя, которые действовали в рамках существовавших законов: назвать ли такие аресты проявлением свободы, написанной на знамёнах захватчиков власти?
Но те, кто в будущем образуют ядро, вокруг которого люди сплотятся, те, кто преследует подлинное развитие и постоянный подъём русского народа, — не должны будут удручаться и этим воспоминанием.
О чём же это будет письмо? Без практического дела разваленное на дробные мысли? Никогда в жизни Гурко не писал таких неделовых писем. Но только кончая его, почувствовал, что выздоравливает.
Разрешите мне, Ваше Величество, обратить на всё это Ваше внимание, потому что среди огромной массы обрушившихся на Вас событий, Вы, возможно, не отдаёте себе вполне отчёта о всей важности того шага, который в будущем может иметь бесчисленные последствия как для Вашей династии, так и для судьбы России. Помня о Вашем благоволении ко мне во время немногих месяцев, которые я по Вашему желанию провёл как Ваш ближайший помощник, разрешаю себе надеяться, что Вы так же благосклонно примете излияния сердца, охваченного скорбью в эти дни, грозящие жизни России. И поверите, что мной руководило только чувство преданности русскому самодержцу, которое я унаследовал от своих предков, всегда обладавших мужеством и честностью высказывать своим царям одну только неподдельную правду.
ЧЕТВЕРТОЕ МАРТА
СУББОТА
408
Прошлую ночь морские декабристы пылали от счастья, эту — от страдания и страха. Отказывался ум представить: что теперь флот? И как можно дальше управлять матросами-убийцами? И что с ними самими случится к утру?
Выручка от Государственной Думы, в виде оратора или двух, не могла прийти раньше дневных часов. Но вчера вечером — такие теперь свободы — на «Кречет» приходил для прямого разговора с правительством машинист-депутат Сакман. И, оказывается, Керенский с той стороны ответил ему, что просит матросов немедленно прекратить разгром русского флота и напоминает, что вице-адмирал Непенин открыто признал власть Временного правительства и безусловно ему подчинился, а потому матросы должны верить его приказам. Впрочем, одновременно заверил Керенский матроса-депутата, что Временное правительство гарантирует и матросам, как всем гражданам, — полную свободу агитации и пропаганды.
Предстояло пережить сегодняшний день. Балтийский флот на стоянке был — отдельный мир, и ничто происходящее в России не могло сюда перенестись через ледовые пространства.
Только — радио, что уже и Михаил отрёкся.
Но тем более это не добавляло устойчивости здесь.
Однако Адриан Иванович, казавшийся с вечера совсем обмякшим, вызвал их перед утром с блистающими глазами, с возвратившейся подвижностью впечатлительного лица. Плотно сбитый, он был налит, как бомба. И высевал из-под пушистых усов:
— Начавши путь — никогда не надо его бросать! Хуже нет шатаний и перемётов. Ошибкой было бы сейчас нам изменить своим убеждениям или изменить свой метод. Все эти кровавые формы, через которые идёт движение революции, — в какой-то мере, значит, неизбежны. Продолжаем наш метод — открытое обращение к морякам. Сейчас же, раньше чем они проснулись. Вот, доработаем текст.
Доработали — и ещё затемно, в 5 утра, Ренгартен принёс на радиотелеграф обращение адмирала Непенина ко всем командам.
Чтоб не возникало недоразумений, говорилось там, командующий флотом вновь объявляет офицерам и матросам о своём непреклонном решении твёрдо поддерживать власть нового правительства. Требует от всех чинов флота дружной работы для поддержания порядка. Верит в полное единение офицеров и матросов, отвечающих своею честью перед родиной за её будущее.
Нельзя было быть прямей, честней, открытей!
Линкоры почти тёмные стояли, с редкими лампочками, но с теми же грозными застывшими одинокими багровыми фонарями на клотиках.
Уверенность адмирала передалась его приближённым. Пошли попить горячего крепкого чайку, перед началом трудного дня.
Но ещё не кончили пить — прибежал перепуганный радиотелеграфист — и принёс ответ с неизвестного корабля, от неизвестных неспящих людей, из предрассветной мглы.
«На радио Непенина. Товарищи матросы, не верьте тирану! Вспомните о приказе отдания чести! Нет! От вампиров старого строя мы не получим свободы! Смерть тирану — и никакой веры от объединённой флотской демократической организации.»
Прямая угроза ещё усилялась от неизвестности авторов. Как во всяком сигнале с корабля на корабль, была в том загадочность гигантов. Почти не поверить, что передают простые люди, какой-нибудь неспящий телеграфист, — а будто невидимое корявое чудовище, пошевельнувшее лапой.
Безумие! Полный развал! Так разумно задуманный государственный переворот, так великолепно начавшаяся революция — во что превращалась!
И рассчитывать можно было... — только на чудо?
Уже и не лечь. Уже и не успокоиться.
Влачить на себе день как рабское ярмо.
Что случится сегодня?!
Черкасский успокаивал: по теории колебательного движения повторения колебаний неизбежны, но они будут затухающими.
Тут прекрасная мысль пришла Ренгартену: пусть адмирал отдаст повсеместное распоряжение снять царские портреты. Это произведёт хорошее впечатление.
Адриан согласился. Послали радиотелеграмму, всем.
409
Очередной сменщик, прапорщик, приболел — и просил Гулая капитан остаться ещё на одну ночь на наблюдательном.
Опять никакой стрельбы не было, и так же богатырски выспался Гулай, а когда проснулся — у телефониста уже кипяток поспел.
Хлебнул.
В блиндаже совсем было серо, день пасмурный.
Телефонист дежурил смурый, лишь у своих аппаратов, ни в какую трубу не смотрел. А сунулся Гулай к окулярам — и на том же самом месте, что вчера, и даже, кажется, на том же щите дразнил новый плакат:
Царь Николя капут!
Солдаты — по домой!
Эге-е-е...
Одной пулей два раза не стреляют. Два бы раза так не шутили.
И опять на высоких тонах, как трубачи играют, тревога не тревога, а молодое чувство радости от неведомого зазвучало в Косте.
И правда, хотелось какой-то интересной перемены.
Сразу он проснулся окончательно. И готов был хоть и второй скучный день отсидеть на наблюдательном, а только с кем-нибудь поговорить бы.
Но не стал докладывать на батарею: велят опять сшибать, а — за что? Новости нам передают, спасибо.
Пусть и до князя Волконского дойдёт.
Однако что ж это такое могло произойти — и почему у нас ничего не известно?
Войне конец? — это бы неплохо, надоела проклятая. Но что такое в Петербурге и что с царём?
А пойти в пехоту. Это была отлучка законная и докладывать не надо. Научил телефониста, как отвечать, и пошёл ходами сообщения.
Уже под ногами в траншеях везде было торено, смяли недавний снег. И сверху ничего не сеялось.
В лабиринтах ходов указателей нет, кто не знает каждого поворота — заблудится.
Тишина стояла вокруг — полная, ни выстрела, ни стука повозки, ни человеческого голоса. Не представить, какое множество людей тут закопалось в норах и дышат.