Так верно всё распланировал Гиммер — а всё-таки Милюков оказался и быстрей и хитрей! Не успело правительство ещё ничего нигде шагнуть — а уже послал Милюков свою радиотелеграмму «всем, всем, всем!». В субботу 4-го к исходу дня, к концу заседания Исполкома, припорхал Соколов — и принёс телеграмму, сам не понимая её значения, — и на Исполкоме никто как следует значения не придал — или устали?.. А между тем — это была возмутительнейшая фальсификация хода революции! Так изложено для Европы, будто всё загорелось из-за роспуска Думы, которую полки защищали от царской клики. Какой бессовестный оборот! — Дума носилась по волнам как обломок крушения — а теперь они приписывали себе ведущую роль! Волнения в войсках, родившие революцию, Милюков называл «тревожными», «угрожающих размеров», а действия левых партий «серьёзным осложнением», каково!
От одного этого душило Гиммера бешенство. Но это были — только цветики. А ягодки — в том, что Милюков, ни с кем не согласовав (подло использовав тактичное умолчание Совета), — телеграфировал обещание дальнейшей войны («национальное сопротивление» это называлось) и сделать всё для «решительной победы». Вот как! Наша революция, понятая не как удар всякой войне (как она была на самом деле) — а как усиление её! Вместо развязки беспощадной классовой борьбы по всей Европе залить её кровью армий — любезный либерально-национальный переворот в пользу дарданелльской идеологии!
И ведь это передано по радио «всем, всем!» как единственный голос из России — и его услышит западный пролетариат, и как воспримет? С недоумением и отчаянием, крушение надежд на русский пролетариат!
А русский пролетариат, а Гиммер не имели своей радиостанции для опровержения!
Он мог написать (и написал сейчас же, порывом) опровергательную статью в «Известия», — дал её Нахамкису. (А тот — не напечатал!)
Завился, забился Гиммер как штопор на месте — что делать?
Исполнительный Комитет устало, равнодушно разошёлся.
Кинулся — к Чхеидзе:
— Николай Семёнович! Но ведь этого нельзя оставить!
Необходимо теперь издать обращение к европейскому пролетариату — от имени Совета! От имени русской революции! Мы обязаны обрисовать свою позицию, а то молчанием извращается и позиция Совета.
Устал и Чхеидзе, смотрел приопухшими больными глазами, счастливыми от событий:
— Ну что ж, напишите проект.
Уж знал он Гиммера: хоть и не разреши, всё равно будет писать.
429
А что ж на Дону? Второй год Петушок учится в реальном в Усть-Медведицкой, и сестра Маша разрывается: и жить с ним, она крепче всякой матери для него, — и углядеть же за хозяйством в Глазуновской, а между ними 35 вёрст, в два конца 70, да лошадей гонять с работником, — и нигде не успеешь. И Петька учится плохо, даже и с репетитором по всем предметам, не добиться в нём старания, во всём его заставлять, даже и умываться утром, — какой казак? И дома никак же нельзя опустить отцовское хозяйство, тёплый угол двух братьев и двух сестёр, но укрепить его и расширить, вот садов прикупили, построек добавили, а на все работы — пахарями, косарями, грабельщиками, пильщиками, возчиками, плотниками, и по садам, по огороду, за скотиной — всё наёмные, а вот старший из них Ергаков разбаловался, недоглядывает и недорабатывает, и врёт, надо приговаривать другого? спасибо дала станица пленного русина в хозяйство. Зимой работы несравнимо меньше, и всё ж: матка и три молодых лошади, вот старая кобыла должна жеребиться — надо кому-то при ней ночевать; пять коров с пятью телятами, у одной телёнок задом пошёл, еле вытащили, подорвалась корова на задние ноги — разотрём ли её скипидаром или резать, покуда не поздно? А ещё свиньи (и одна — курей жрёт), овцы, полтора десятка гусей, три десятка уток — эти на сестре Дуне, придурливой, детоумной, она ж и работников кормит. Зимой же и льду навозить из Медведицы; и лонешнее сено возить из лугов; и что нарублено на делянке в войсковом лесу; вот скоро налаживать топку и укрыв парников; там зайцы набегают на сады и на акацию, гложут; а уже и вперёд: сколько подкупим в этом году луговых паев из юрта к своим надельным? да со станичным атаманом сговариваться, когда кобылу вести на зимовник к кровному англичанину. Говорят, у казачек — характер американок: независимы и самонадеянны. Маша — молоток, за двух баб и за мужика, несильно, даже изучает садоводство по Шредеру (она гимназию кончила), беззамужне предана Феде, почитает его ясней солнца, ещё успевает ему и чужие солдатские письма присылать для фельетонов, и каждый пятый день гонит ему письмо: будешь на меня сердиться за многие расходы, переплатила? а я не плачу за воз, а смотря какой воз навалят; а верно ли я распорядилась с тем, с тем, с тем, укажи? а вот опешила духом от болезни Петушка, и продолжать ли ему лекарство? и привези из Питера новый термометр, этот как бы не врал. И — что с кем в самих Глазунах, как потребилка, рвенно учреждённая Федей, но сам-то уехал, буйными сходками начиналась — «в чём её суть состоит?», а вот за товаром некому ездить, и заставляют брать в невыгодном скудном месте, нет в потребилке ни керосина, ни сахара, ни железа, а частник откуда-то достаёт. Но не так за потребилку — бранят станичники Фёдора, что и сам он стал полномоченный (по сбору пожертвований для семей фронтовых казаков, но не разобрали, крынули — что по реквизиции скота): «Тысячи получает, а скотина дохнет? Пишет о других — отчего о себе не напишет, что скот морит? 5 дней скота не покормил — 5 тысяч в карман?» И обидно Фёдору — до горького дыму, а пока сам не поедешь, не вразумишь — ведь не поверят!
А тут — петроградское катило так, что ноги тянули на улицу, глаза нуждались смотреть и вбирать, пальцы — записывать. Хорошо — никому в эти дни не нужна была институтская библиотека: студенты Горного валили теперь то в милицию, то в патрули с Финляндским батальоном, открыли столовую для солдат, никому до занятий. Так что и Ковынёв запирал библиотеку и на целые дни уходил в город.
Не его одного неудержимо тянуло на улицы — всех! Повсюду — ярмарочная весёлость, тем ярче, чем неназначенней. Вот это и есть революционный психоз (записал): человек не может существовать отдельно, физическое стремление слиться с массой. И от одного только переталкивания, переглядывания, воскликов и общего куда-то течения кажется: уже этим и обеспечивается совершение чего-то большего. И все мы теперь заедино, и между нами нет никаких раздоров (и никаких партий больше не нужно!). Всеотечественное, даже вселенское объединение! — ну и захват!
А как сияют гимназисты на перекрестках с белыми повязками! — для них какая забава управлять движением взрослых. (И тем более в школу никого не соберёшь.) Вот мы какие — теперь и без полиции будем обходиться, новый век! «Теперь исчезнет и полицейская взятка», — услышал Фёдор Дмитриевич, и записал. Однако, как человек жизнеопытный, покрутил носом.
Ноги носили, носили по всему городу. Тяга была — везде поприсутствовать, всё увидеть и услышать. А когда слишком переполнялась память и не могла удержать всех услышанных слов — Ковынёв стыдливо заходил в какое-нибудь парадное или подворотню, или хоть просто отворачивался, стягивал перчатку из домашнего пуха и спешил записать в книжечку:
«При погроме квартиры находят сахарные карточки и радуются, как настоящему сахару: — Разбирай, товарищи!»
«Кучка женщин на улице спорила. Дама в пенсне и в нарядной ротонде убеждала просто одетых баб, что убивать людей на улицах не следует. Разговор был бестолков, раскидист. — Глупые головы выпустили разбойников из тюрем. — Баба рассердилась: — Глупые головы вот такое мелют. Уходи по-хорошему, пока народ твою охломону не растрепал.»
«В другом месте. Оратор: — Пусть будет демократическая республика с ответственным монархом!»
Везде кучками спорили — городские пальто, и зипуны, шинели, и курсистки. Безусые юноши кричали: отправить Родзянко и Милюкова в Петропавловскую крепость как врагов народа!
Сколько за эти дни наседающей дерзости, хваткости, со стрельбой в воздух и обысками, сколько избыточного натиска, когда сопротивления никакого. Какие-то молодые штатские разъезжали на захваченных офицерских лошадях, сидели на них как собака на заборе, видно, что никогда не сиживали раньше, но какой вид победоносный! А лошади? Голодные, грустные, измученные глаза, как будто понимают всё-всё, не только смену в седле дельного воина на озорника. Да что лошадей! — даже автомобилей жаль, сколько изгадили, испортили, бросили среди улиц.
Вспомнил, Зинуша когда-то писала: да явись вам полная свобода — вы б и не знали, как жизнь устроить.
Всё думали раньше: да когда ж массы сдвинутся?! А вот, пожалуй, и слишком сдвинулись. Не в таких красках рисовался прежде восход свободы.
Феде вспомнились станичные кулачные бои в его далёком отрочестве. Там, около подлинных бойцов, тяжеловесных и скромных, всегда вертелся такой разряд героев — мелкота, коротконогие дворняжки, при поражении они разбегались непостижимо быстро, а при победе неслись впереди всех, наглым торжеством превосходя бойцов, пинали лежачих, гоготали, издевались и присваивали победу себе. И вот именно этой породы с каждым часом тут наползало всё больше — и рушили, и портили всё, что надо беречь и щадить.
И никто не находился этой наглоте противостоять. Другой стороны — вообще не было все эти дни петроградской революции, никого не нашлось ни в спорах, ни даже в робких беседах, никто не пытался высказать вслух даже сожаления о минувшем. А их много, конечно, было, ошеломлённых, но на улицах молчали, а то прятались по домам.
Нет, услышал: в 3-м кадетском корпусе сегодня утром читали перед строем царское отречение — и кадетики плакали крупными слезами. Приказал начальник: из рекреационного зала унести государев портрет — а кадеты не дали, стали у портрета с заряженными винтовками на часы. Потом начальник уговорил их мирно: под оркестр и «Боже, царя храни» отнести портрет в корпусной музей.