Смекни!
smekni.com

Красное колесо Солженицын А И ПЕРВОЕ МАРТА (стр. 192 из 224)

Да, конечно! Целых два часа! Государыня-то и велела ему уезжать назад.

Боже мой! За всю эту страшную неделю единственный человек, кто сам её видел и вот мог теперь рассказать! Так рассказывайте же, рассказывайте, дорогой! А больных детей — тоже видели?

Нет, была глубокая ночь, и как ни хотела Ея Величество показать детей, — не стоило их будить. Но как мужественна государыня! В каком самообладании она и ясном суждении обо всём. В такие грозные минуты оставшись одна и при больных детях — как она владеет многочисленным населением дворца, всею службой, прислугой и охраной.

Ничего радостней и облегчительней для Николая не мог произнести генерал! Подумать, он собственными глазами видел её! А — как она выглядит? Похудела, нездорова? Очень беспокоится о нём? Говорила ли — получает письма? А не возникла мысль — переслать письмо с генералом?

Ваше Императорское Величество, кто же мог предположить, когда ваш верный слуга сможет достичь вас? Не ляжет ли он раньше на какой-нибудь станции распластанным трупом от шашки солдата-бандита? Да вот буквально сразу после того как вернулся из дворца — узнал, что готовится крупное нападение на станцию, и с артиллерией, уже окружают эшелон. И начальник станции — в заговоре с мятежниками, чтоб эшелон не ушёл. Только предусмотрительностью и крутыми мерами удалось вывести батальон из-под удара.

Но всё равно, и без письма, через рассказ старика-генерала, дохнуло на Николая родным, ободряющим, — он с гордостью ощутил неуклонную свою подругу.

Старый опытный генерал цеплялся за каждый железнодорожный перегон — чтоб не уйти далеко, чтобы ближе к Царскому Селу и Петрограду собирать силы. Но ведь именно тогда Его Императорское Величество изволили сменить распоряжения, не действовать до собственного приезда, — и покорясь августейшей воле, генерал Иванов был понуждён к выжиданию. Укрепясь в Вырице, предполагал держать этот рубеж или даже двигаться в направлении Гатчины. Но сутки не было никаких более указаний, все идущие войска были остановлены без ведома генерала. А затем 3-го числа пришло распоряжение Ставки, но почему-то через Родзянку, — уходить в Могилёв. Не верил, ещё запрашивал Ставку.

Глаза генерала, переполненные преданностью, выражали этот мучительный поиск решения. Бедный, честный старик, сколько же он натерпелся и какие усилия предпринимал, не по возрасту.

А на обратном пути передали, что на станции Оредеж его ждёт шумный бенефис от солдат и рабочих, будут требовать, чтобы батальон присоединился к революции. Приготовился дать серьёзный бой. Но на перроне стояла кучка рабочих лишь человек во сто — и не предприняли действий.

И так он ехал к вечеру 3-го, ещё ничего не зная об отречении. И только в ночь на 4-е, на станции Дно — сказал ему комендант, и то через пассажирские слухи.

Генерал зарыдал. Эти слухи пришлись ему тяжче собственной смерти. Неужели ничего нельзя было спасти? Зачем же Ставка, зачем же великий князь Михаил Александрович поддались злодеям из Государственной Думы?

Николай успокаивал его теперь, волнуясь и гордясь его преданностью.

Батальону — генерал и не объявил тогда, ещё надеялся! Но в Орше получил витебскую газету уже с обоими отречениями.

Он и сегодня был этим болен. Воротясь в Могилёв, он простился со своим батальоном, пожелал ему хорошей службы при новом правительстве — но сам куда теперь?.. Что ж ему делать здесь, при Ставке, когда его Государя больше нет, и старый генерал-адъютант осиротел?.. (И на могилёвском вокзале — беспорядки, переселился из вагона в городскую гостиницу. И тут его какая-то толпа требовала.) Очевидно, поедет в Киев, где его помнят, где его ценят по прежней службе.

Да, но и в Киеве не безопасно.

Беспомощен был Государь помочь своим верным слугам...

В крепком объятии и поцелуе простился с Николаем Иудовичем, ещё раз благодаря, благодаря.

Дал вторую за сегодняшний день нежную телеграмму Аликс, всё время думая о ней и чувствуя её.

Тут доложили, что просит приёма по важному делу неизвестный офицер лейб-улан. Он вручил Государю письмо генерала Гурко.

Когда Гурко служил начальником штаба, Государь поёживался от его крутости, от прорывов на громкость, — гораздо приятнее было с тихим покладистым Алексеевым. И сейчас письмо он взял в руки с предубеждением. А оказалось — хорошее письмо, тоже хороший генерал, готовый верно служить. Как жаль, что в дни отречения все такие генералы куда-то исчезли.

Некоторые места в письме — тронули, даже слёзы навернулись. Но особенно поразила мысль Гурко, что отречение за наследника, быть может, вдохновлено Богом. Что сейчас наследник не мог бы удержать бразды, а в более поздние годы быть может и вернётся к трону, призванный благомыслящими людьми.

Эта мысль оказалась мила сердцу Государя (надо поделиться с матушкой): не так-то он и ошибся, может быть! Промыслительны пути Господни.

Уже было время ехать на обед к Мама, на вокзал.

Тут пришли прощаться удручённый старик с зятем, верные Фредерикс и Воейков. Фредерикс был совсем согнутый, совсем потерянный, — плакал, что должен на старости лет покинуть своего любимого Государя в беде, и дом сожжён, и семья разорена, — и брести куда-то в неизвестность.

Сердце сжималось, так было его жаль. Но — для него же лучше, надо покориться, не стоит спорить.

Обнял их со слезами.

448

Путь в министерство оказался преграждён ещё и парадными излишествами. Когда вчера Шингарёв приехал на Мариинскую площадь вступать в управление — солдаты охраны пожелали встретить его особенно почётным образом: по своему почину выстроились перед зданием, взяли на караул и рявкнули: «здравия желаем, господин министр!» Шингарёв смутился, никак не ожидал, улыбался мягко: «Благодарю вас», — а они тогда опять кричали: «Рады стараться!» — «На благо Родины», — уговаривал их Шингарёв, как будто это им предстояло теперь окунуться в министерскую гущу.

А поднявшись в здание, обнаружил всех сотрудников, собранных на общий приём. Что делать? Поблагодарил их — и сейчас же:

— Господа! Каждая минута дорога. На благо родины! Расходитесь по местам, пожалуйста!

Эта встреча могла быть и искренней, а могла быть и старым чинопочитанием, — коробило.

Ужаснулся: как велик его кабинет, с окнами на Мариинскую площадь.

А министров стол тоже не оказался разверст к работе, но загромождён красиво разложенными приветственными телеграммами — ему лично как вступающему министру земледелия. И правда трогательно, но и правда же невозможно!

— Это всё — убирайте, убирайте скорей! — распоряжался Андрей Иванович секретарю, хотя не мог преминуть строчку там, здесь, ещё в третьей, — а особенно дорогое приветствие от петроградской городской думы, где состоял гласным: «наш гласный, первый министр земледелия свободной России... почерпая силы в воодушевлении свободного народа... опираясь на поддержку...»

Расчистил — и в бумаги! В сводки поступлений! В подшивки распоряжений! Да даже и в сметы, ибо всё движется финансово.

Действительно, он чувствовал себя подготовленным: и прежними спорами с Риттихом и последними днями в Продовольственной комиссии. Да он и всегда умел быстро разбираться даже и в самом незнакомом деле.

Сейчас он всё больше видел, что дело — не в Петрограде, где возникли все споры, тревога и революция: затягивающей хлебной петли тут не было отнюдь, хватало теперь хлеба и на месяц вперёд. Но та же самая хлебная петля грозила затянуться вокруг фронтов, где тревога ещё и не открылась. У фронтов не было запасов продовольствия, на Юго-Западном особенно, из-за трёхнедельных заносов. Положение было тяжёлое, но в гораздо более расширительном, глубоком и длительном смысле, чем Шингарёв себе представлял. Полтора миллиарда пудов зерна — избытка над потреблением России — томились в амбарах и клетушках в глуби страны, — но как их было взять? Расстроился сам механизм закупок-перевозок и психология производителя. А ко всем препятствиям надвигалась ещё и долгая распутица после многоснежной зимы.

Да затруднения министра начинались не только на российских пространствах, в непроницаемости деревенского мира, — многие затруднения заплетались ещё и тут, в самом Петрограде, у начала всех движений: в самой столице продовольственная организация была путаная, многосложная, самопомешная. И теперь — эта Продовольственная комиссия, направляемая Советом рабочих депутатов? Министр — не мог допустить, чтоб им крутили из Совета депутатов. Всё подсказывало — опередить и выдвинуть какую-то ещё новую, свою организацию, подвластную лишь министру. Вполне мог быть ею, скажем, Общегосударственный Продовольственный комитет (куда войдёт и Продовольственная комиссия), который будет заниматься делами продовольствия всей страны, — а всюду на местах, в губерниях и уездах, придётся создать местные продовольственные комитеты да и посты продовольственных комиссаров, тем более необходимых теперь, что князь Львов отстранил от должностей всех губернаторов, и значит обезглавил губернские продовольственные совещания. Система — была нужна, потому что у министерства земледелия не было своей для сбора продовольствия — оно не было к этому предназначено, оно искони не занималось продовольственным делом (у него и здание было тесно для того), в том не бывало нужды: от производителей к потребителям продовольствие само перетекало через сеть торговых агентов. Если недавняя система рассылки многовластных уполномоченных была исключительно неуклюжа и вредна и теперь подлежала отмене, — то тем настоятельней, в догадках и импульсах суматошных революционных дней, напрашивалась система продовольственных комитетов сверху донизу.

Пока телеграфировал всем городским головам: экономить сахар, масло, яйца, пшеничную муку.

А — так называемая «ликвидация немецкого землевладения в России»? Среди кадетов принято было, что это — любимый конёк правых, — однако и кадеты как патриоты и союзники англичан не могли же выступать защитниками германских латифундий. А сейчас Шингарёв ясно увидел, что это — безумное разорение крупного культурного землевладения и только дальше подрывает хлебную производительность. Как бы это ни выглядело для патриотизма — а надо было остановить разорение и выселение немцев.