Поезд покачивал, а он — всё думал и думал. В Петербурге нет настоящей силы. Сила — это царь с его аппаратом, но их вытолкнули. Сила — это армия, но она прикована к фронту. А кадеты — никакая не сила. А Совет депутатов — много ли весит? как он там? И большая опасность, да почти наверняка, его захватывают сейчас чхеидзевые меньшевики. В Петербурге — пустота, в Совете — пустота, и засасывающе ждёт, зовёт — его силу. И если бы успеть взять Петербург — можно было бы потягаться и с армией, и с царём.
Так — ехать? Решиться — ехать???..
Побалтываемый быстрым бегом поезда, во втором классе, Ленин сидел у окошка, отражаясь в его темноте вместе со светлой внутренностью вагона, смотрел, смотрел, не замечал, как давал билет на проверку раз и другой, не слышал, как проходили, объявляли станции, — думал.
Ехать?..
То состояние, когда не видишь, не слышишь — сидят ли тут ещё в вагоне другие. При окне — один, в поезде — один, и потому Инесса — не в Кларане, Инесса едет с ним рядом. Как хорошо, давно так не говорили.
Понимаешь, ехать — никак нельзя. И не ехать — никак нельзя... А вот что: а не поехать ли вперёд пока тебе? Ты и ничем не рискуешь. И тебя везде пропустят. (Это — вполне невинно, это — не противоречие: кого любишь — того и посылаешь вперёд, естественно, о ком больше всего заботишься — вместе с тем человеком и о деле заботишься. Так — всегда, а как же иначе? И если не отказала прямо — значит согласна.)
Скоро год как не виделись. И уже как-то оно распадалось... Но в день знаменательный, коммунный, счастливый, болтаемый в поезде бок о бок с Инессой, — он тепло и радостно почувствовал прежнюю близость её и неизбежную надобность её, так почувствовал, что два слова сказать ей всамделишных — вот сейчас загорелось, до завтра нельзя отложить!
И на одной станции выскочил, купил открытку. На другой — бросил в почтовый ящик.
... Дорогой друг!.. Прочёл об амнистии... Мечтаем все о поездке...
Определённо — да: мечтаем. Вот сейчас отчётливо: мечта!
... Если поедете — заезжайте. Поговорим...
Ну правда же, ну надо же повидаться... Миг-то какой! Приезжай!..
... Я бы дал вам поручение узнать тихонечко в Англии, мог ли бы я проехать...
Англия, конечно, не захочет пропустить: враг войны, враг Антанты. Но как бы её обмануть, Англию?
Впрочем, через Францию-Англию-Норвегию ехать — это может уйти и месяц. А новая власть за это время отвердеет, найдёт свою колею, покатится, — и уже не расшатаешь её, не свернёшь. Надо спешить, пока не затвердела.
Так же и война: привыкнут люди, что война и при революции продолжается, и тоже не свернёшь?
Потом: немецкие подводные лодки. Уж такого момента дождавшись — и теперь рисковать? Могут только дураки.
Ночью, уже у себя на Шпигельгассе, перерывисто спал. И через сон и через явь всё настойчивей начинала нажигать эта мысль: ехать? Поехать?..
450
В неметенной аудитории женского медицинского института, на полу окурки, а из пяти лампочек трёх нет, выкручены, — заседает впервые собранный выборгский районный совет рабочих и солдатских депутатов. В рабочих куртках, в шинелях, повтиснулись на скамьи перед пюпитрами как зажатые, хоть отдери насадку. Человек шестьдесят, — ещё не все знают, ещё не все делегатов прислали.
Выборгский совет — очень для нас важный, его надо захватить. Да так, по знакомым лицам, Каюров и Шутко смекают, что наверно за большевиками будет большинство. Но лидер меньшевиков по кличке Макс, важный интеллигент, всё же устроился за кафедрой делать первый доклад.
Но не сказал и нескольких фраз — дверь распахнуло скаженно как ветром — стук об стену ручкой! — и вошли в чёрных бушлатах два матроса, а на боках у них, не по форме, большие маузерные кобуры. Первый — долговязый, звереватый, сильно небритый, второй — по плечо ему, голова как тыква.
И от двери, в четыре руки сильно размахивая, быстро туда — на возвышение, где председатель и докладчик. А оттуда, повернись, звереватый грозно:
— Товарищи! Мы сейчас — из Кронштадта прямо!
Им захлопали.
Председатель успел вставить:
— Предоставляю вам слово.
А долговязый уже хрипел-гудел:
— Товарищи! Четыре дня назад революция освободила меня из Шлиссельбургского замка. Оставил там сдачу, семь лет каторги. И поехал сразу свой Кронштадт смотреть. И — что увидел?
Света не хватает, не так хорошо его лицо видно, но запрокинул голову, как задыхаясь:
— В Кронштадте царствует и управляет — контрреволюция! Совет депутатов обпутали, прислали Пепеляева, комиссара от Думы. Руки в карманах матросам не держать, революция окончена, анархию прекратить, война до победного конца. В Морском соборе служат молебен по завоёванной свободе. Пепеляев заседает в офицерском собрании, кадки с цветами, приглашённым матросским депутатам подают на круглых столиках в чашечках чай с печеньем. От Гучкова телеграмма: свобода завоёвана, спустить боевые флаги, враг у ворот, а агенты разрывают единство нации. Товарищи! Буржуазия у власти, а мы на задворках? Кронштадтская газета — всё врёт! У нас должна быть своя газета.
Для того и послали туда большевики мозговитого Семёна Рошаля, ещё не справился?
Из зала кричат:
— А что, офицеров повыпускали?
Тыква, внушительно:
— Не, сотни две ещё под арестом. Выводят их улицы подметать, грузчиками работать.
А долговязый:
— Товарищи! Кто же возьмётся за Кронштадт, если не Выборгский район? Вы должны немедленно слать в Кронштадт стойких и надёжных! Надо перетряхнуть там всех и вырвать заразу с корнем! Иначе мы останемся с револьверами против фортов и кораблей.
А его-то кобура, окажись, и расстёгнута была — и он выхватил над головищей огромный маузер:
— Надо немедленно разогнать гидру — и захватить крепость!
Тут Макс решился вежливо возразить:
— Но это всё не нас касается, товарищ. Вы — идите в Петроградский Совет.
Звереватый обернулся на Макса, потряс револьвером — вот сейчас пришьёт его на месте:
— Я знаю, кого касается! Я — знаю, куда пришёл! К херам ваш меньшевицкий холуйский Петроградский Совет! Ещё проверим и этот Совет, кто там заседает! Мы — не верим Чхеидзе, не верим Скобелеву, пошли вы все к трёпаной матери! Форты и корабли — наши кровные! Не спускать боевых флагов! Революция — только начинается! На кого направим орудия — на того и направим. Мы! Сами!
И тыква — кричит собранию, глаза кругом напрокате:
— Са-а-а-ами!
И — захлопали им, захлопали.
Долговязый спрятал маузер.
И — к чертям пошла повестка дня, доклад Макса, — стали выбирать надёжных товарищей для Кронштадта.
Каюров и Шутко уже допёрли, что это и есть тот Ульянцев, которого судил в октябре военный суд, Шляпников их защищал забастовкой, а три дня назад послал Ульянцева в Кронштадт.
Хотя там — Рошаль, и тоже не один, ну пусть и эти охотников набирают, сильней наша сила будет!
451
Начальник псковского гарнизона генерал Ушаков был спасён в последнюю минуту — но отнюдь не силой и волей Главнокомандующего фронтом. Уже его волокли — стрелять, рубить или топить в Великой — как подскочили два молодых солдата и неистово кричали, останавливая. До штаба фронта теперь в пересказах это дело дошло так. Ушакова тащили за то, что он был строг и жёстко держал гарнизон, рассыпая наказания. А молодые солдаты задержали толпу свидетельством, что они сами лично получили от генерала Ушакова помилование невиновному солдату. И толпа сразу смиловалась и отпустила генерала, даже прося у него прощения.
Тот случай с помилованием помнили и в штабе. На перроне станции Псков постоянно дежурил младший офицер, проверяющий увольнительные записки и документы солдат. Однажды дежурил прапорщик Кук, эстонец, он задержал подвыпившего солдата, а тот, не подавая документа, оттолкнул офицера и побежал со всех ног, прапорщик за ним. Прогнался саженей двести, по путям в сторону товарной, не догнал — выстрелил из револьвера и ранил. Солдат и раненный ещё с версту бежал, упал. Его отвезли в больницу, а после выздоровления предали военно-полевому суду за оскорбление офицера в районе военных действий. Военно-полевой суд приговорил к расстрелу. Тут же быстро приговор был утверждён и генералом де-Бонзи. А солдат рыдал в камере, он был неграмотный и не мог написать прошения о помиловании: что он на фронт пошёл добровольцем и награждён георгиевской медалью, и за это отпущен в отпуск к себе во Псков, и только выпил с родными «ханжи» и пошёл прогуляться на станцию. Офицер, дежурный по гауптвахте, сжалился и позвал двух образованных солдат,— вот это как раз и были нынешние свидетели, переменившие в минуту настроение толпы: они рассказали, как написали прошение и, торопясь в последние часы, решились пойти к генералу Ушакову — и тот похвалил их, а на кого-то кричал по телефону, что нельзя своих солдат расстреливать. И заставил тот же самый суд собраться ночью. И они послали просьбу о смягчении.
Так теперь — спасли Ушакова. А других арестованных офицеров толпа хотела сдать под охрану милиции, начальник милиции отказался взять, тогда — арестовать и его самого! «Отправим всех к Гучкову!», депешу в Петроград.
Ушакова успели спасти — а вот Непенина никто не спас.
И спасут ли Николая Владимировича Рузского, если потащат и его?..
От самого парада его ломила жестокая мигрень. И — не мог успокоиться, ни в каком занятии.
Такой необеспеченности и неуверенности, как сейчас, он просто за всю жизнь не испытывал.
Рузский и по себе всего более склонен был впадать в настроение мрачное и даже в отчаяние. Но принуждал себя не проявлять.
Мнилось — что-то успокоили сегодняшним парадом. Ничего подобного: к вечеру опять вспыхнули беспорядки и насилия. На улице схватили адмирала Коломийцева, георгиевского кавалера, — разъярённые солдаты неизвестной части оскорбляли его и поволокли под арест. Прибежали доложить Главнокомандующему — но что мог сделать Рузский, кого послать? На комендантскую роту при штабе и на ту не было надежды. И если не постыдились тащить георгиевского кавалера — то что мог бы поделать с ними и сам Рузский, со своими тремя георгиевскими крестами? (Его грудь усыпана была крестами, как ни у кого из генералов: Георгий 4-й степени за бои на подступах ко Львову, 3-й — за взятие Львова, 2-й — за отражение противника от Варшавы.)