Пошёл и сам на Крещатик. Там — ликующая, кричащая толпа, очень много красных флагов и плакатов. («Война дворцам».) Жуткая громадная толпа однородного характера, духа радости и злобы. Выделялись солдаты в расстёгнутых шинелях, днепровские матросы. Рабочий услышал, как два старика, выбираясь из толпы, жалуются друг другу, что страшно, — стал их ругать и бить кулаками.
С балкона городской думы и в других местах трёхцветные флаги.
* * *
Во время уличного митинга в Киеве молодая дама заметила мужу рядом, какая вздорная манера у оратора. Милиционер-студент услышал, тут же арестовал и жену и мужа, и отвёл их в городскую думу.
Другие два студента, при шашках, револьверах и винтовках, привели туда же арестованную ими простую бабу за то, что сказала: «То булы городови, а тепер стюденты».
На киевской улице на тротуарную тумбу взлез офицер, расстегнул китель, колотит себя в грудь и кричит, что он счастлив сбросить с себя шкуру царской собаки.
Жена богатого киевского ювелира Маршака (купец 1-й гильдии, все права, все сыновья с высшим образованием), узнав о революции, вышла на балкон без пальто и шляпы, привешивала красную материю как флаг: освободились от рабства!
На Крещатике в магазине Идзиковского стали продавать новую песенку, спешно составленную на ноты бравурного марша:
«Пусть нас давил кошмар минувшей ночи,
Но час пробил! Терпеть не стало мочи.
Заря зажглась! Да будет яркий день!»
* * *
Херсон. 4 марта тут стало известно, что в Петрограде большие волнения. С завода Гуревича, расположенного за городом, пошли в город, сперва веселы, но всё напряжённей. Навстречу колонна солдат. Рабочие распались, растеснились её пропустить, — но солдаты, невооружённые, прошли, не обращая внимания. Рабочие пошли дальше, из оконок своих на них таращили глаза обыватели. Вдруг на Говордовской улице навстречу пара хороших лошадей, кучер осадил, из экипажа выскочил низкорослый толстый человек и поднял руку остановиться. Это был сам губернатор. Рабочие окружили его. Он вынул лист бумаги и стал читать отречение царя. И один из рабочих вожаков Козедеров закричал: «На колени!» И все передние ряды повалились на колени, а дальше мялись. Когда губернатор кончил два Манифеста, Козедеров закричал: «Да здравствует Михаил Александрович!» А другой вожак Сорокин крикнул сзади с холмика: «Да здравствует Учредительное Собрание!» Повставали с колен кто раньше, кто позже. Передние стали просить губернатора освободить политических — тут подъехал городской голова, что прокурор уже распорядился. И хоть сзади звали идти к тюрьме — рабочие не пошли, разбрелись, суббота.
А в воскресенье на Соборной площади собралось тысяч 6 жителей — Сорокин держал речь, что надо создать Совет рабочих депутатов. Ему и крикнули: «Собирай!» Он тут же назвал Дорфмана, Романова, Смолянского и Чайку — все с завода Гуревича. И пошли они в городскую управу захватывать помещение. По дороге подошёл какой-то щуплый в поношенном пальто с повязанной щекой — и объяснял на ходу, что он — Шендерович, с-д, в партии уже несколько лет. Дорфман подтвердил: «Я его знаю.» Взяли. Тогда Шендерович стал подтягивать ещё одного — Каждана, бундовца. На ходу взяли и его. Пришли к городскому голове — тот подумал и предложил Совету свой кабинет. И стала в этот кабинет напирать публика — много учащихся, и освобождённые политические. Сорокин открыл заседание, стоя, и в дверях не пробить. Поручили Каждану написать воззвание, Каждан тут же и составил. Он стал заместителем Сорокина, Подгойн и Дорфман — членами президиума, и кооптировали Шендеровича секретарём.
В следующие дни все вооружались из складов полиции, а Совет занял губернаторский дворец. Управители города растерялись, не знали, что делать. Тут из Николаева подъехал большевик Вениамин Липшиц, служащий ремесленной школы. При выборе делегатов в Петроград Липшиц давал отвод Каждану как интеллигенту, а на него кричали в ответ, что он занимается махаевщиной. Шендерович требовал, чтобы большевик Сорокин снял свою кандидатуру, но не вышло.
(из „Пролетарской революции»№49)
* * *
В Темрюке, в устье Кубани, было реальное училище, выпускники которого потом учились в крупных городах и на каникулы привозили революционный дух и песни — местной гимназии, прогимназии, собиравшим много молодёжи из станиц. Так что и здесь, в далёкой глуши, гимназистки понимали, что самодержавие отжило свой век, пели «Вихри враждебные» и «Дубинушку».
В один из первомартовских дней ученицы 7 класса что-то заждались своего учителя математики, всё не шёл. Всегда он был хмурый (не любил преподавать математику, а любил музыку, хороший скрипач), — тут вошёл радостный и, размахнув руки, поздравил учениц с революцией! Это было громоподобно. Полагалось ждать её впереди, но никто не ждал дожить до неё так быстро. Учитель стал вспоминать перед ученицами свои студенческие годы в Москве — и засиделись на перемену.
Но какой может быть следующий урок! — теперь сплошная перемена. Растеклись по всему зданию. Учительницы сами не могли ничего объяснить, да они уже не отличались от учениц во всеобщем ликовании.
А тем временем пришёл школьный сторож и принёс новость, что в городе собирают всех на Александро-Невскую площадь. Многие девицы загорелись, поджигали других идти. Так заразительно было: пойти на необычное сборище, услышать необычайные слова. Никто из начальства не смел и удерживать, как бы не назвали реакционером или черносотенцем, хуже этого быть не могло.
Пошла и Вера, но на первом же углу услышала оратора, рассказывающего гадости об императрице, — и в ней сжалось тревогой и отвращением. И она не пошла на митинг, а свернула, побрела задумчиво, и вышла к их маленькой станции, где пустынно было на перроне. Взяла Веру пустота, как когда у неё умер папа, несколько лет назад.
А вскоре к ней подошла одноклассница Люба, с которой она даже и не дружила. И та спросила:
— Ты — тоже?
Не сказала, что — «тоже», но вдруг объединило их это. И они взялись тесно под руку, как перед бедой грозящей, и, почти не обсуждая, побрели по Упорному переулку, тоже пустынному, и смотрели издали на белые колонны своей гимназии и на белый Свято-Михайловский собор — и всё не могли расстаться друг с другом, как будто что-то особенное открылось в каждой — и соединило их.
А вся масса посунула на митинг.
459
Деревенское зимнее время всегда богато свадьбами. Но в эту зиму в Каменке не справили ни единой.
И масляна прошла без гулянья и без гона рысаков. Выехали два-три любителя — и осеклись, увернули.
После осеннего взятия мужиков — заметно обезлюдело село. И тянулась, тянулась проклятая — глотала, и не было ей конца. Забрали и ещё молодых, призывной год.
Декабрь-январь простояли морозы ровные, а с февраля закрутили мятели, какие редко так свиваются, — и вились две недели сподряд. Так заметало, что по три-четыре дни никакого пути не было никуда. Потом мятели сгунули, но и в начале марта никак не чуялась весна. При морозах посыпал снег — то через день, то каждую ночь. Скот и лошади по сараям стояли смирно, не выказывая обычного предвесеннего беспокойства. Мужики доправляли сбрую, ещё не выходя к плугам, ходам и сеялкам. А бабы дотекали начатое, кончая ворох зимней своей работы, а кто частил-постукивал швейными зингеровскими машинами (с дюжину было их на село, купленных за сто рублей на сто месяцев в рассрочку). Только дети не сбивались со счёта, что вот в этот четверг необминно будут жаворонки печь, усдобняя скучную постную еду. Да колотили скворечники из тёсу или из дупел, — кто постарше, тот сам, а кто приставая к деду.
Упала жизнь — упала и торговля. Там и здесь по округе не состаивались непременные ежегодные ярмарки по известным дням, и уже видно было, что и в Каменке мартовская не состоится. Некому было покупать, некому продавать, — и на ляд эти деньги? И на воскресных сельских базарах опустевал один ряд за другим, и даже берёзовых веников, шедших раньше по три на копейку, теперь не укупишь и одного за пятак.
И Евпатий Бруякин не закупал новых партий никакого товару, и месяц от месяца пустела его лавка, хотя всё ещё избывала многим — и необозримо было, как можно кончить торговлю и куда деть всю эту пропасть товара. Да не промахивается ли он в своём предчуяньи? Замерло дело, да, но пока война, а потом закипит опять? Никакая угроза всё ж ниоткуда не выпирала. Обмануло ли сердце?
Хватает забот и других, хоть и с детьми, особенно со старшей дочерью Анфией. Две меньших уже вышли, а она нет. Вот исполнилось ей 24 года, пересидела в девках. С детства она имела большую страсть к учению, и отдавал отец её в тамбовскую гимназию. Гимназии кончить ей не пришлось, а всего-то получилось от Тамбова — запутал Аню студент Яков, сын тамбовского купца, и втравил её читать бунтарские книжечки, а сам сел в тюрьму. И эти книжечки Евпатий сжигал у дочери не раз, а она снова доставала их, уже и без Якова. Она была заглядная невеста, и собой видна, и приданое большое, но сколько ни сватались к ней — всем отказывала, а хотела только за Якова. А его и след простыл. И она — пересиживала, и стала сохнуть, болеть и ныть, — и что теперь с ней делать?
Правда, в лавке работала исправно, она-то больше всех и торговала. Старший сын — на земле, теперь женился, и готовились его отделить, призыву он не подлежал как кормилец. Но младший, Колька, и учиться не хотел, а тянуло его не по возрасту на беспутство. Так и над ним болело отцовское: вырастил не в дело, как лучше б и не растил. Дети наши — горе наше.
А Кольке — да, уж так не сиделось в этой школе! Уж так он тут был покрупнее всех, даже когда играли в войну, наши против немцев, снежками или палками (и школьный сторож Фадеич составлял им военные планы, чтоб завсегда выигрывали русские), — тоже было ему не в охотку, даже стыдно играть. Он ведь уже состоял в компании Мишки Руля (хотя вот самого Мишку забрали недавно в армию). А главное — каким кавалером вырос! Это уже все девки почуяли, и стал он у них в большой моде: расшумаркали, небось, какой он теперь. И все, все они ему нравились, как из одного яйца вылупленные, и каждую из них он готов был равно любить. Страсть с Марусей-солдаткой оборвалась: воротился из плена её муж калечным. Маруся плакала, и хотела продолжать встречи с Колькой, тем боле что мужа определили на годичные курсы садоводов. Но Колька Сатич — не схотел: зачем ему путаться с замужней, когда ему девочки открывались? Трое таких на эти святки взялись сторожить избу стариков, уехавших в гости, — и «чтобы не было страшно» позвали трёх парней, те два старше Кольки. И была там Алёнка с белыми косами ниже пояса, и так это завлекало после чёрной Маруси. Полночи гадали на картах, на бобах, и отливали в воде желток, и в зеркало глядели, и кидали за ворота башмачок. И как это кончится — нельзя было угадать. А за полночь старшая девка объявила: «Вам, ребята, пора домой, а нам пора спать.» Одной девке показала спать в запечьи, себе забрала кровать, Алёнке кинула на пол войлок и тулуп — и со смехом потушила лампу. И разобрались на трое. И когда Алёнка потом шептала на войлоке: «что ты сделал??», — Колька уже новым голосом развязности и победы: «эт не я сделал, это мы вместе, не робей!»