Совещанию понравилась эта мысль, а текст воззвания поручили выработать... да кому ж, если не Председателю?
Шингарёв, увы, не мог остаться, тут же уехал, а совещание перешло к другим важным вопросам.
Что Государственная Дума поддерживает правительство во всех его начинаниях.
А как быть с Временным Комитетом Государственной Думы? Из 13 его членов пятеро вошли в правительство — и уже практически, физически и юридически не могли быть членами Комитета. А один член, Чхеидзе, не держался не только членом Комитета, но даже и Думы. И что ж теперь с Комитетом, потерявшим половину членов? Раздавались голоса: не настаивать на его сохранении. Но Родзянко отверг такое решение, ибо как помыслить Россию оставшейся без Верховной власти? Да и распределение всех поступающих пожертвований на революцию целиком лежало на Комитете. Председатель настаивал укрепить деятельность Комитета и произвести довыборы. И одержал победу: избрали недостающих, и так, чтобы число не стало снова 13.
Очень ждали на совещание Бубликова, желая послушать его отчёт о бурных действиях в революционные дни. Но Бубликов всё прощался с железнодорожниками, не мог быть здесь.
И уже не сохраняли надежды увидеть сегодня Керенского — как прибежали, сказали: снаружи какая-то депутация кричит «смерть арестованным!», и такие же держит плакаты, и ломится во дворец, — но там появился Керенский!
Не успели испугаться — и вот появился Керенский! Успокоил там — а вот появился и здесь! явился! — и был встречен самыми сердечными аплодисментами. И хозяйски радушной улыбкой Председателя.
Явился, сохраняя энергию действия, весёлую мимолётную улыбку, и сам мимолётный, полётный, едва вступив в библиотеку одной ногой — кажется, уже выступал из неё другою, и успели услышать от него только кажется одну, но самую важную фразу:
— Государственная Дума — единственный законный представитель народа, и ваши желания я считаю для себя священными.
Так — очень удалось сегодняшнее заседание.
А после него, не покладая рук, уже работал Родзянко с литературными помощниками над порученным воззванием.
Граждане России, жители деревни! Нет больше старой власти, расточавшей народное достояние! Могучим порывом... Вам, землепашцам, надлежит немедленно помочь — зерном, мукой, крупою и прочими продуктами. Братья! Не дайте России погибнуть! Везите немедленно хлеб на станции и склады! Не выдайте родины! Везите и продавайте хлеб добровольно, не ожидая распоряжений. Везите хлеб сейчас же! С Божьей помощью — за дело!
Подписывая, Михаил Владимирович смутно вспомнил, что среди кипенья дел этих дней он почти такое же воззвание, точно о хлебе и почти в таких словах, кажется уже подписывал? — Шингарёв подносил.
Но то — он подписал, наверно, как председатель думского Комитета или от себя самого, — а это подписывал от хозяина земли русской, Государственной Думы.
462
С наступлением революции закон всеобщей нехватки дельных людей, кажется, ещё усилился. Уж кого-кого, но военных-то в России роилось множество — неужели и их не хватало?! А вот, у революции — во всяком случае не хватало. И, штатский геолог, Ободовский подписывал даже приказы на овладение столицей. И он же успокаивал кровожадную солдатскую делегацию, желавшую убийства офицеров: вот ты, у себя в деревне, если с женой решил не жить — ну кинь, но почему ж её убивать непременно? Только на третий день Пётр Акимыч сумел поехать домой, поспать два часа.
Через два дня Гучков, ставши военным министром, потянул Ободовского ещё и в комиссию по реформе военных уставов. И в субботу он ездил на Мойку, в довмин, на заседание этой комиссии под председательством генерала Поливанова, — и там за длинным столом сидел среди одних военных, на полковничьем конце, — но даже и с генеральского конца никто над его присутствием не трунил. Рыхловатый Гучков, задумчивый и даже угнетённый, прокламировал, что намерен привлечь к руководству армией и флотом самые передовые элементы, оздоровить и преобразовать армию, не нарушая воинского духа и дисциплины. Многие реформы, отвечающие насущным нуждам армии, провести в самом спешном порядке, но и не вызвав замешательства в армейских рядах. Состав таких реформ и приёмы их проведения Гучков и доверяет разработать собравшимся.
Да сразу и ушёл.
Идея была, конечно, верная и даже замечательная. Сколько негодного да и корыстного коснеет в армии, забивая собою все каналы продвижения для тех, кто понимает современную динамику и может соответствовать ей. И действительно: кто же и может осуществить мгновенную очистку от этого застойного мусора, если не Революция?
Хотя и десятижды эти дни озабоченный, Ободовский оставался всем существом счастлив от этой прекрасной единодушной революции! Когда она начиналась — он ещё не верил, он боялся анархии, массовой резни. Но дни проходили — кровь реками не полилась. (Когда Пётр Александрович Кропоткин предсказывал возможность в России бескровного переворота — никто ему не верил. А вот так и вышло.) И, кажется, стало улаживаться с офицерами. Вот теперь и найти новые формы отношений в армии, закрепить истинное братство воинов?
Два крыла комиссии — осторожное генеральское и революционное полковничье, стали встречно нащупывать, о каких же реформах им надлежит вести речь. Кое-какие Гучков уже объявил в приказе 114, обойдя лишь один неберомый вопрос об отдании чести. И Ободовский, сторонний штатский, тоже не мог вообразить, что бы за армия без отдания чести. Энгельгардт, взнесенный минувшими днями, требовал, что надо начать со смены некоторых Главнокомандующих. Генералы ядовито возражали, что приглашённые полковники не уполномочены быть высшей аттестационной комиссией. Все без труда согласились, что надо поскорей отменить так называемые национальные и вероисповедные ограничения при приёме в офицеры. На том и покинули общий план реформ, открыли устав внутренней службы и стали просматривать его статьи.
Были поразительно затхлые. Солдату запрещалось курить на улицах, бульварах и скверах. Не разрешалось посещать клубы, публичные танцевальные вечера, ни даже трактиры и буфеты, где подаётся распивочно хотя бы пиво, — непонятно, где солдат мог выпить пива? Запрещалось посещать публичные лекции, участвовать в публичных торжествах, а в театры ходить — только с разрешения командира роты. Внутри трамваев разрешалось ездить только унтер-офицерам, а солдатам — только раненым, остальным на площадках. В поездах — только в третьем классе, на пароходах — только в низшем. И даже книги и газеты могли иметь — только с подписью командира роты, если не из церковной библиотеки.
Теперь-то, когда революция уже сама всё взяла, только и оставалось писать против этих пунктов: отменить, отменить, отменить. Но — до сих пор? Но если считать защитников отечества своими гражданами, даже только своими подданными, — как можно было до сих пор обуздывать их на этом полускотском уровне? Всегда кипел против такого Ободовский, — и даже сейчас, вослед, кипел.
По своему свойству ничего не делать поверхностно, а уж взявшись раз, то горячо, — Ободовский теперь вникал во все эти пункты, и возмущался, и голосовал с другими. А заговорили о гвардии, — охотно голосовал за отмену всяких преимуществ гвардии — этого совсем уже не боевого, но кастового, омертвелого образования. И — со всеми вместе заминался: в какие же умеренные каналы развести не отменимый уже «приказ №1»? И уже душой войдя в заботы военного министра — с тревогой осматривал состав присутствующих: среди этих красноречивых полковников и снабженчески нестроевых генералов — кто же будут энергичные помощники министра в его тяжёлые дни? Таких-то и не оказывалось.
Но и себя Пётр Акимович не мог сюда слишком отдавать. Он честно просидел и проучаствовал тут длинный субботний вечер, а у самого колотилось: заводы! Хоть и притянули его сюда, но и там нельзя покинуть. Революционное торжество затянулось, а трамвай стоял (сегодня пустить не удалось: в воскресенье не хотели чистить пути), а военные заводы стояли, а война тем временем давила. И главный вопрос революции сейчас, конечно, не куренье на улицах, не обращенье к солдатам на ты, но: как и когда приступят к работе заводы?
Это решалось в воскресенье в Таврическом, и Ободовский несколько раз подходил к дверям думского зала, пока шла там стоголосая перекличка и переголосовка, — а когда наконец прошла успешно, — они с Гвоздевым потрясли друг другу руки.
Странно и здесь: расперевернулась целая революция, сменился весь государственный строй России, но организацию оборонных работ как тянули они с Гвоздевым, так и продолжали, хотя Кузьма за это время даже и в тюрьме побывал, по безумию Протопопова. Теперь Ободовский, разрываемый военными обязанностями, нет-нет да и влетал в комнату, где устроился штабок Гвоздева.
Итак, преграда Совета рабочих депутатов больше не мешала работе! Кажется, с понедельника можно было двинуть заводы в дело? Как бы не так. Разыгравшаяся вольница революционной недели не улеглась теперь и по указке Совета. Рабочий класс, разгулявшийся по улицам с винтовками, что-то не хотел скучно возвращаться к станку. К удивлению, как раз Выборгская и Нарвская сторона подчинились сразу, и сегодня, в понедельник, вышли на работу. Сразу же приступил и разумный Обуховский завод (с утра звонил Дмитриев). На Механическом и Невском Судостроительном потребовали немедленно 8-часового дня — но дирекция сумела убедить их, что это невозможно и неразумно, однако обещала сверх восьми часов оплачивать как сверхурочные. (В годы войны вообще повсюду сползло с аккордной платы на ленивую подённую, при наборе неопытных, случайных иначе быть не могло, но это растягивало рабочий день, а теперь требование революции было — и день сократить!) Русско-Балтийский завод требовал 8-часового, и ничего знать не хотим, не приступим! Франко-Русский, Адмиралтейский — только 8-часовой и только (почему-то) — после похорон жертв революции. С Семянниковского большевики — провести 8-часовой явочным порядком. Повсюду шныряли подбияки, что фабрики — это костоломки, очаги заразы, что там — дух полицейского участка, и свободный рабочий-победитель не может мириться с прежними условиями. И Московский район — весь, полностью, отказался приступить к работам: пока не будут разработаны новые условия труда и — ? — почему на свободе дом Романовых?