Нельзя, возражали ему, никак нельзя сразу всех. Если Николай Николаича убирать — нельзя тут же снимать и Алексеева. Это мы такой развал вызовем, что и на свою голову.
— Нет, привести его к покорности революции! — пылал Нахамкис. — Хорошо, я приведу его сам!
И он сделает! Все товарищи удивлялись, куда стёрлась его обиходливость и скромность последних лет, — так и выпирала динамичная революционность. Да ведь он и солдатом служил, почти тут единственный.
Да разве в одном Алексееве дело? Надо всю генеральскую корпорацию перевоспитать и переродить. Конечно возмутительно, что Временное правительство даже не приступило разоружать реакционных генералов!
Пусть делегация требует с Гучкова!
Тем временем отлучился и Чхеидзе пожевать. Теперь, вытер усы, возвращался к председательскому концу, вопрос о допуске прессы.
За дверью давно дожидались три журналиста буржуазных газет. Впустили их. Сесть не предложили. (И такие ж, как мы, и совсем не такие.)
Общество журналистов и редакторов возбуждает вопрос, чтобы Совет разрешил выходить в свет абсолютно всем изданиям, без ограничений. Общество считает принципиально недопустимой какую-либо цензуру после революции.
А вопрос касался, собственно, не всех изданий, за черносотенные ни у кого б и язык не повернулся хлопотать, — но касался «Копейки», у которой «Известия» отобрали типографию, и ей негде стало выходить. И касался «Нового времени»: ей как газете правой тоже запретили выходить, но она вчера самовольно вышла. А на сегодня и впредь — запретили ей. Так вот...
Нити опять сходились к Нахамкису. Над «Известиями» шефствовал он. Ладно, он посмотрит, может быть можно и «Копейке» предоставлять станки. А «Новое время» и все правее — да, запретил он, как председатель издательской комиссии Совета.
Но «Новое время» и первым же номером своим показало, что оно вполне повернулось к революции лицом, и одобряет её, — и за что ж его запрещать?
Ну, если повернулось, так пусть выходит.
Однако редакторы заговорили и вообще против цензуры. И нашлись сочувственные им голоса из правого крыла Исполкома — Цейтлин, Богданов, Брамсон: можно! вот отменим, и всё. Да если разобраться, то свобода слова — даже самая здравая политика: правые издания при нынешних обстоятельствах не будут иметь ни материальной, ни моральной почвы, они бесславно зачахнут в несколько дней. Наоборот, если мы загоним чёрную сотню в подполье, мы только устраним врагов из собственного зрения.
Но центр ИК склонялся к большевикам: запретить безусловно.
Однако не Нахамкису пришлось ответить. Чхеидзе выглядел растерянным и мрачным. Действительно, в Думе он всегда защищал полную свободу слова — но допустимо ли для искреннего революционера дать свободу слова и черносотенцам? А теперь вдруг он взорвался (и ручка вылетела у него из руки на пол, описала дугу и воткнулась там). И вскочил, выкатил глаза, жестикулировал и кричал:
— Нэ-эт, мы нэ позволим! Когда идёт война — нэ дадым оружие врагу! Когда у меня есть ружьё — я его нэ дам врагу! Я ему нэ скажу: вот тебе ружьё, на, иды, стреляй в меня! На вот тебе ружьё, на вот тебе, стреляй! А ему скажу: а нэ хочешь...?
Смеялись.
464
Это изумляло генерала Рузского! Гибла армия во время войны — без всякой войны! — и как будто не касалось никого. За ночь какие сведения притекли в штаб Северного фронта — то опять о насилиях над офицерами, арестах, — и возникновении солдатских комитетов. Эти солдатские комитеты так и схватывались, куда листовки приходили. И пусть бы уже комитеты, но если б они были смешанные, с офицерами вместе, то могли бы помочь управиться с обстоятельствами, вразумить солдатскую массу. Однако они, по этому идиотскому «приказу №1», были чисто солдатские — и углубляли пропасть враждебно.
Вот когда пожалел генерал Рузский, что отграничение от Петроградского округа он сам не дал провести резко, — осталась смесь в интендантстве, в путях сообщения, в привычках, в памяти, — а теперь петроградский «приказ», вот, разливался свободно по его фронту, как законный.
А Ставка — молчала.
И правительство молчало. На его красноречивейшую телеграмму — ответа не было.
Самоуверенность ли такая? растерянность? Слепота, глухота?
А тут принесли в штаб копию чудовищной бумаги: писари интендантского управления написали коллективное письмо военному министру и послали с ним делегацию в Петроград. Просили они ни много ни мало: снять с поста начальника снабжения генерала Савича и ещё нескольких офицеров штабных управлений, — «для спасения нашей дорогой родины устранить их немедленно с соблюдением изолирования», — и даже указывали министру, кого следует назначить начальником санитарной части фронта.
Всё это был дурной анекдот (впрочем, пришлось гнать телеграмму министру в обгон и в опровержение), но Рузского ранила тёмная неблагодарность: Савича (кажется, только за то, что он прекратил штабным нижним чинам отпуска и командировки в Петроград) называли «яростным черносотенцем», понятия не имея, что именно Савич был в числе трёх советчиков императора 2 марта, которые и убедили его отречься.
Таков рок народной темноты. Не исключено, что и Рузскому придётся испытать на себе эту неблагодарность.
Делегация в петроградский Совет уехала. Во главе поставил умных офицеров, умеющих говорить убеждённо, и с ними послал нескольких благоразумных солдат.
Отправил — и был доволен каких-нибудь два часа. Во Пскове самом как будто потишело.
Но тем временем пришёл обыкновенный почтовый поезд из Петрограда и привёз ответ Рузскому от Совета депутатов в самой неожиданной форме: в грязноватой печати «Известий совета рабочих депутатов».
Генерал Рузский и в руки бы не взял и не стал бы об эту газетку мараться, но заметили штабные, поднесли Болдыреву, а тот принёс Главнокомандующему.
Фамилия его была почтена в небольшом заголовке, и приводился полностью его вчерашний ответ на запрос Бонча-революционера. Но тут же следовал и ответ редакции, — и ответ был как палкой по голове.
Язык, на котором невозможно объясниться, возразить, отстоять свою точку зрения, — язык, который сносит всё как половодье, всё переворачивает. С первых же слов неожиданный грубый тон свысока:
«Очевидно, Рузским ещё не усвоена для него новая тактика пролетариата».
Переворот понятий: существовала извечная первичная тактика пролетариата, а Главнокомандующий — мошкой на периферии.
«Будучи твёрдо-организованными и железно-дисциплинированными, мы — (кто эти «мы»? и довольно страшноватые) — не только не боимся свободы действий, слова и организации в любом месте России, в том числе и на фронте — (они-то не боятся!), — но наоборот думаем, что именно это быстро даст громадную спайку между нашими товарищами солдатами и рабочими».
Так они — «наоборот думали». Между вами спайку — возможно, но Армию тем временем распаяют.
«Мы стоим за полную демократизацию армии, а потому нам не свойственно бояться свободы граждан-солдат.»
Приехали бы посмотрели на эту свободу.
«Необходимо, чтобы генералы — и в том числе Рузский, желающие действительно присоединиться к восставшему народу и армии, твёрдо помнили бы, что Великая Русская Революция наших братьев солдат сделала свободными гражданами и всякие следы рабства у солдат должны быть навеки покинуты.»
Болезненная точка Рузского была всегда — не попасть в унизительное положение. Он весь напрягался, предугадывая такой момент и предотвращая — какой-нибудь невольной даже непочтительностью — даже на приёме у Государя или великого князя, чтобы только отстоять и подчеркнуть свою независимость.
И вот сейчас он пылал — от унижения, от позора и своего бессилия. Он написал человеческое дружелюбное письмо — ему отвечали газетной статьёй! Он всегда боялся унижения от надменных аристократов, — а оно прикатилось лохматое, растрёпанное, в грязи размазанных букв — от Охлоса!
«Генералу Рузскому, очевидно, не приходит в голову, что его собственные полномочия, исходящие от власти старого порядка, ещё должны быть подтверждены новой властью.»
Так и опустились руки. Надо было так понять, что Совет депутатов намерен его сместить?
Что ж, у кого-кого, но у Совета, кажется, власти на это хватало.
Неделю назад Рузский был полновластный Главнокомандующий, увешанный орденами, из немногих доверенных генерал-адъютантов, — а вот какой-то неизвестный солдатский сброд готовился голосовать, не убрать ли его.
Два пальца полезли в нагрудный карман, вытянули жёлтый стеклянный мундштучок, другие пальцы, дрожа, стали вставлять сигарету, — но и зажечь он не собрался, нельзя было оторваться, не дочитать этой совсем маленькой, слившеся-грязной громовой колонки.
«На более правильной точке зрения стоит его ближайший помощник генерал М.Д. Бонч-Бруевич, который в своей телеграмме по тому же адресу сообщает, что он готов служить родине, но всякая его новая работа должна быть утверждена представителем власти нового правительства...»
Вот это был дуплет! Надёжный близкий (и по жёнам дружны) Бонч-генерал, кого Рузский ждал как избавителя, назначил начальником гарнизона (впрочем, он хочет быть снова начальником штаба фронта), успел снестись с Советом помимо Рузского? И теперь, хваля, противопоставлял его Рузскому — Совет? или свой же брат, революционер-Бонч?
Подписано было: «Прим. ред.»
Понимай, что — Бонч, но — не докажешь.
И какое нелепое, неграмотное противопоставление, в чём обвинение? Что Бонч-генерал признаёт новое правительство? Так разве Рузский не признаёт? Да Рузский в тысячу раз больше, добыл отречение!