А хозяйка — позавчера вечером вместе с сыном, 14 лет ему, и гувернёром вышли из дому, малый чемоданчик в руках, — велела приготовить чай, скоро вернётся, так и не вернулась. И в ту же ночь два автомобиля из гаража увели, больше их и не видели.
По парадной лестнице поднялись в холл с мраморным полом. Беспорядка особенного не было, наверно прибрали.
Саша пошёл осмотреть дом, уже не из надобности, а из любопытства. Полуподвальный этаж был для служб. В бельэтаже в столовой — потревоженность, но столовое серебро, сказала прислуга, на месте, или почти. Мало покрали, и посуда не бита. Тут были гостиные с роскошной мебелью — и беломраморный залик, в котором просторно дать и бал, снаружи не предположишь. Большие зеркальные окна зала выходили прямо на Петропавловскую крепость, через Кронверкский. А тот самый полукруглый выступ, обставленный пальмами и с малым гротом в центре, и в нём текли струйки воды по голубоватому фону, — тот окнами выходил на Троицкую площадь и на Троицкий мост. Мебель в зале обита белым шёлком под общий цвет белого мрамора, того же тона и рояль.
Все эти фокусно-роскошные затеи не могли задеть сашиной души, даже напротив — вызывали раздражение. Но, пожалуй, — до революции. А сейчас — его отношение как-то повернулось. Хозяйка сбежала от своих забав, а — местечко большое и богатство большое, всё это надо бы сохранить, особенно от глупого пустого погрома.
Решил Саша — караул здесь поставить и пока подержать.
Пошёл наверх, уже один. А, вот здесь-то погром и был, и остался хаос: в двух комнатах пол забросан фотографиями и бумагами, фотографиями и бумагами, все ящики столов и бюро выдвинуты.
Висела, нетронутая, остеклённая большая фотография молодого царя в морской форме, и внизу надпись, да кажется и его рукой: «Николай, 1892».
Другие портреты, великие князья, генералы, артисты.
Мебель и обстановка пострадали мало.
Под стеклянным футляром лежал венок, какая-то награда, — да не золотой ли? Саша снял колпак, вертел венок и внизу обнаружил явную пробу: «96»! Грабители просто не сообразили.
Да, караул придётся поставить. А потом — многое отсюда вывезти, спасти.
Пачки писем, пачки писем — перевязанные ленточками. И стопка сафьяновых тетрадочек. Дневники... За 20 лет... О, тут читать и читать... Сколько ж ей может быть лет? Уж за сорок? И ещё танцует и ещё чарует?
В детской разбросаны были по полу дорогие игрушки, рельсы с локомобилем и вагонами. Сколько ж у неё детей? От кого?
Уже ясна была обстановка, и ждали его дела в комиссариате, надо было уходить. А он всё бродил по комнатам.
Его затягивало.
В гардеробной отодвинул дверь — висело множество платьев, блузок, юбок, — двести, всех цветов, шерстяные, воздушные, вязаные, кружевные.
Оглядясь — никого не было, тихо, — он медленно провёл рукой по перебору этих платий.
Как по струнам. И платья как будто зазвучали.
И — пахли.
Он открыл ещё дверь.
Ванная комната. Но не просто с овальной ванной — а вели ступени вниз, в углубление — в мраморный бассейн. А на верхней ступеньке стояли маленькие-маленькие туфельки, непонятного назначения — балетные? купальные?
Саша остановился над ними, замер.
Отодвинутая этими днями — выступила перед ним Ликоня, прелестней всех этих балерин, — всё недосказанная, всё недопонятая, всё ускользающая.
Мучительно, сладко потянуло к ней.
И он долго стоял, смотря под собой на эти туфли.
270
Несколько часов не покидала Пешехонова забота: что делать с Павловским училищем? — заперлось, не выходило на поддержку нового режима, но в любую минуту могло выступить против, — а ведь оно на Петербургской стороне — и что тогда тут удержится?! Но к счастью переговоры с ним взял на себя Таврический.
Из Совета рабочих депутатов прислали приказ: комиссариату тем или иным путём обзавестись на месте необходимым числом автомобилей (какой они подразумевали тот или иной путь?), — а если окажется излишек, то передать его в Совет.
Правильная, значит, была вчера его идея захватывать автомобили. Захват от захвата, конечно, отличается морально: это — не корысть, но революционное право, питающее новогосударственные потребности.
Тут — на замороченную голову Пешехонова свалились ещё квартирьеры 1-го пулемётного полка, немедленно требуя отвода помещений всему полку.
Их два пулемётных полка пришли пешком из Ораниенбаума в Петроград помогать делать революцию. Одну ночь они провели в чьих-то казармах на Охте, но там им не понравилось, и они желают перейти на Петербургскую сторону.
Взвыть можно было. Сколько же их? Запасные полки раздуты, тысячи, небось, четыре?
Как бы не так! — их оказалось 16 тысяч!
И все они — уже шли сюда!
Да почему же столько?
Не квартирьеры могли ответить. (Потом объяснили Пешехонову: других запасных пулемётных полков во всей России не было, только эти два готовили пулемётные пополнения Для всего фронта, — и вот они поднялись и кочевали).
А главное требование квартирьеров было: солдаты ни за что не хотят расходиться по разным местам, мелкими партиями — а стать всем непременно вместе.
Грозная сила! — и бедная сила. Их все боялись, а они боялись больше всех: как бы, расчленённых, их не настигла кара за мятеж.
Но таких больших помещений на Петербургской стороне не было. Спортинг-палас рядом — всю зиму не отапливался, в нём не действовала канализация. Самое большое здание — Народный дом на Кронверкском, — не мог вместить 16 тысяч.
Кто-то из товарищей напомнил о только что отстроенном дворце эмира Бухарского на Каменноестровском.
Пешехонов постеснялся: дворец — и в казарму?
Но, объяснили, это — просто доходный дом с двадцатью большими квартирами, ещё не занятыми.
Квартирьеры поспешили навстречу своему полку, уже пришедшему на Троицкую площадь и грозно стоявшему там.
После переговоров и уговоров один батальон соблазнился жить во дворце и дал себя отделить от полка. Остальные пошли в Народный дом.
Пока Пешехонов занимался с квартирьерами, немного отойдя от «Элита», показывая им направленья по улицам, — сзади близко раздалась сильная стрельба. За эти дни ухо настолько привыкло к выстрелам, даже и близким, что Пешехонов не слишком удивился. Но удивился он, что публика перед комиссариатом куда-то сразу вся исчезла, не толпилась, не ломилась.
И тут увидел, о ужас, что на площади перед комиссариатом залегли солдаты и обстреливают один из домов по Архиерейской улице.
Оттого-то и вся толпа рассеялась!
А в этом доме, куда стреляли, — сообразил Пешехонов, — в этом доме помещался лазарет с увечными солдатами!
Да что ж это, с ума сошли? Он бросился сзади к лежащим на снегу солдатам. Подбегал и хватал за плечи.
— Что вы делаете?!
Кое-как остановил. И ответили ему, что из того дома стреляли по комиссариату, и не иначе как там спрятан пулемёт.
Рассердился Пешехонов:
— Кто именно видел?
Стоял в рост среди рассыпанной цепи, и ничей пулемёт его не поражал.
Стали и солдаты приподниматься. Не нашлось такого, кто именно видел. И не было убитого ни одного на площади и ни одного раненого.
Покричал на них, постыдил — и послал из них же наряд, ни офицера, ни унтера не было под рукой, — проверить, сами ли они никого не убили в лазарете? А если уж так подозревают — пусть и проверят, нет ли заклятого пулемёта. Сотни этих пулемётов из невидимых рук со всех чердаков стреляли, а сколько ни лазили — во всём Петрограде ни одного этого пулемёта не нашли.
А уже — опять хлынула толпа к «Элиту» и внутрь, так что сам Пешехонов еле втиснулся.
И опять осаждали его со всех сторон — доносами, требованиями реквизиций, обысков и предложениями новых видов общественной активности.
271
Приходили читатели, и немало, но никто ничего не читал, даже если брали книги, а то и не брали. На главной лестнице, в просторном над ней вестибюле, у книжных прилавков, у дверей залов и в самих залах собирались маленькие клубы — и нарушая священную, присущую этим местам тишину, некоторые слышно гудели, в полные голоса. Раздавались радостные женские аханья, смех мужчин и весёлые перебивы. А другие, верные дисциплине и привычке, и сейчас всю радость выражали только шёпотом и переходили по залам на цыпочках.
Остановилась выдача книг, остановилась библиография, и изо всех потаённых углублённых уголков вытягивались смирные сотрудницы — сюда, на люди, в оживлённое обсуждение.
Никогда Вера не видела — вне пасхальной заутрени — столько счастливых людей вместе зараз. Бывает, лучатся глаза у одного-двух — но чтобы сразу у всех?
И это многие подметили, кто и церкви не знавал: пасхальное настроение. А кто так и шутил, входя: Христос Воскресе! Говорят, на улицах — христосуются незнакомые люди.
Как будто был долгий не пост, не воздержание, но чёрный кошмар, но совсем беспросветная какая-то жизнь, — и вдруг залило всех нечто светлее солнца. Все люди — братья, и хочется обнять и любить весь мир. Милые, радостные, верящие лица. Это пасхальное настроение, передаваясь от одних к другим и назад потом к первым, всё усиливалось. Одна с собою Вера не так уж и испытывала чёрный кошмар прежнего, но когда вот так собирались — то этот кошмар всё явственней клубился над ними, — как и сегодня всё явственней расчищалось нежданное освобождение. Дожили они, счастливцы, до такого времени, что на жизнь почти нельзя глядеть, не зажмурясь. Отныне всё будет строиться на любви и правде! Будущее открывается — невероятное, невозможное, немечтанное, неосуществимое. Что-то делать надо! что-то делать в благодарность! но никто не знал, что.
И Вера думала: может быть, действительно, начала братства — вот этого, уже ощущаемого между совсем чужими людьми, — теперь законно вступят в жизнь, разольются, — и люди начнут бескорыстно делать друг для друга? И таким неожиданным путём победит христианство?
Вспоминали имена свободолюбцев, ещё от времён Радищева и Новикова, вспоминали декабристов, Герцена, Чернышевского, народников, народовольцев, — поколение за поколением отдававшие себя с верой в будущую свободу. Ведь вопреки всему — верили, что — будет! И вот сбылось! Какая святая вера, какое святое исполнение!