А пока — мелькал, перекатывался по комнатам стриженый котёл ломоносовской головы, и уверенный баритональный бас его от телефонных разговоров вдохновлял всех тут:
— А что там в Гатчине?
— Двадцать тысяч лояльных войск.
— Что значит — лояльных?
— Не революционных.
— Усвойте себе раз навсегда, что это бунтовщики! Лояльные — это те, кто на стороне народа!
281
Эта война шла у генерала Рузского с гребня на хлябь, то возносило его, то обрывало вниз. Удачей было уже начальное: назначение на командующего армией — но тут же последовало триумфальное взятие Львова, Николай Николаевич гневался, что Рузский не окружил, упустил австрийские армии, — и даже грозился отдать под суд, — но тут пришла благодарность самого Государя — и Рузский, перескочив Алексеева, сверкающе вознёсся в генерал-адъютанты и на командующего Северо-Западным фронтом вместо Жилинского. Выше того — почти и не оставалось в Армии постов, только сам Верховный. (И в замкнутой глубине: кто мог ожидать или кто мог теперь вспомнить: Кревер, сын кастелянши дворцового ведомства, для всей служилой аристократии — чухонец, переменивший фамилию поблагозвучней). И сразу за тем — две трети всех русских армий попали в его ведение. И сразу за тем — жестокие испытания в Польше, которые могли кончиться полной катастрофой, а кончились новой славой: Георгием 2-й степени (третьим Георгием!) «за отражение противника от Варшавы». Затем потекла полоса новых неудач, особенно в Восточной Пруссии, разгром 10-й армии, на верхах возбудилось недовольство Рузским, интриговала императрица, — посчитали с Зинаидой Александровной, что лучше самому взять отпуск по болезни. И вовремя: всё великое отступление Пятнадцатого года прокатилось без Рузского, — и он мог из Кисловодска только гипотетически примеряться — остановил ли бы он его? и мог себе позволить советовать энергичное контрнаступление. Но тут Алексеев, принявший фронт от Рузского и ответственность за всё отступление, виновник наших неудач, — получил не снижение, а повышение: начальником штаба Верховного, а при царе — фактически Верховным, — и ужо непоправимо обошёл Рузского. Северо-Западный фронт разделили, и Рузский получил только часть своего прежнего — Северный фронт, и в тяжёлый момент, после сдачи Ковно. И — ненадолго: тянулась опять цепь неудач, а тут он перенёс плеврит, действительно расстроилось здоровье — и он второй раз за эту войну попросил отпуск по болезни. Его отпустили в декабре 1915 без уговариваний. Но когда к весне он уже и поправился, и вполне был готов вернуть своё Главнокомандование, и даже пробивался к тому настоятельно, — его не хотели возвращать — стена! — императрица, да и сам царь. Но становился его отпуск уже неприлично долог, необъясним, и этих военных месяцев боевому генералу не вернуть! Пришлось прибегнуть к самым разным средствам. Во-первых, стороною попросить благожелательных статей в газетах, — и они появились: такие разные газеты как «Биржевые ведомости» и «Новое время» со вниманием и симпатией всегда сообщали: как живёт генерал Рузский, как он выздоравливает, как приехал в Петроград, полон бодрости и готов получить новое назначение. И этот похвальный хор отзывался даже и в Германии, и немецкая печать тоже писала о Рузском как о самом талантливом русском генерале. Во-вторых, поискать заступничества некоторых великих княгинь и князей, и, совсем конфиденциально, — молитв Распутина. И они помогли, может быть, более другого: в июле 1916 Рузский получил назад своё Главнокомандование и даже с важным добавлением: теперь попадали в его ведение Петроградский военный округ, и весь живой кипучий Петроград, и, значит, цензура петроградских газет, — и генерал становился как бы: шефом, защитником и отцом столицы. Но всё это он делал с таким тактом (с советами Зинаиды Александровны, прекрасно знавшей петербургскую жизнь и все фигуры тут), что сумел установить отличные отношения со столичными общественными кругами, и его очень любили и хвалили большие газеты, уверенные, что генерал всегда сочувствует общественным чаяниям. И даже, этой зимой, приезжавшие во Псков деятели полутуманно зондировали отношение генерала к возможным государственным изменениям, — и Рузский, в исключительно осмотрительной форме, подтвердил им своё сочувствие.
Эта натуральная живая связь с Петроградом была разорвана недавним выделением Хабалова в самостоятельную единицу. Сперва Рузский очень жалел, был обижен, — но когда на этих днях разыгрались петроградские волнения, то, верно, следовало порадоваться, что не на Рузского легла палаческая роль давить их.
Но и не вовсе в стороне пришлось удержаться. Ещё в воскресенье вечером Родзянко бестактно прикатил Рузскому телеграмму, убеждая ходатайствовать перед Государем о создании министерства доверия. Положение создалось колкое: беспрецедентно было военному чину, побуждённому гражданским лицом, обращаться к своему начальствующему с общественной просьбой. Но и — при размахе петроградских событий невозможно было такому общественно-популярному генералу остаться безучастным ко взыванию Председателя Думы.
Целый понедельник Рузский проколебался в этом выборе весьма мучительно: он понимал, что это — отчаянный жизненный шаг, и можно лишиться Главнокомандования, без чего ни он, ни Зинаида Александровна уже не представляли жизни. Но в понедельник же, часам к 8 вечера, к счастью пришла от военного министра копия его телеграммы в Ставку. В ней прямо говорилось, что военный мятеж в Петрограде погасить не удаётся, многие части присоединились к мятежникам, а лишь немногие верны. Такой размах событий оправдывал вмешательство — и Рузский через час послал свою телеграмму Государю, где указал, что события начинают отражаться на положении армии и, значит, перспективах победы, отчего генерал дерзает всеподданнейше доложить Его Величеству о необходимости принять срочные меры успокоения населения, преимущественнее, чем репрессии. Рузский не повторил крайних слов Родзянки об общественном министерстве, но какую-то подобную телеграмму он не мог не послать в этот час, ибо в эти же самые минуты его штаб принимал приказ из Ставки о посылке четырёх полков на Петроград. И ещё до полуночи Рузскому пришлось эти полки назначить и послать. (Правда, отсылка полков задерживалась недостатком подвижного железнодорожного состава — и хорошо, ибо очень не хотелось вовлекать свои войска в эти гражданские события, как бы не стать первопричиной междуусобицы).
И весь вчерашний день события качались на тревожном перевесе: в Петрограде нисколько не успокаивалось, и сдались последние правительственные войска, и неслись оттуда победоносные телеграммы Бубликова, — но и войска против столицы собирались уже с трёх фронтов, и Ставка предупреждала, что может понадобиться мобилизовать ещё новые полки, — и Рузский безупречно передавал все распоряжения и принимал все меры, даже и собственные, распространяя власть своего корпусного генерала в Выборге на всю Финляндию.
Близость Северного фронта к Петрограду, прежде выгодная, теперь становилась исключительно невыгодной: Рузский невольно попадал в положение первого карателя, во всяком случае вслед Иванову.
А сегодня с утра приходили телеграммы из Петрограда — от самого Родзянки и агентские, о том, что думский Комитет принял на себя функции правительства. И Рузский ещё более защемлялся между Сциллой и Харибдой: против кого же готовил он военные действия, — против нового законного правительства?.. Но и не мог не подчиняться законному военному начальству.
Давно уже так не изводился Рузский, как эти последние дни и как сегодня особенно. Бесчисленное количество он выкурил сигарет и понюхивал кокаин, набирая сил. Никогда ещё, ни в какой военной операции, его репутация и карьера так не сходились на единое остриё и не шатались так.
Тут стало известно, что императорские литерные поезда повернули от Бологого — и шли на Дно, и как бы не сюда, на Псков. А затем пришла и прямая телеграмма от Воейкова, что — да, во Псков!
Очень неприятно! И несвоевременно.
Во-первых, всякому военачальнику или офицеру неприятно, когда его старшее начальство приезжает в его расположение. Уж там как бы поверхностно и формально ни скользил император по военному делу, но легко мог сделать порицательное замечание или отдать приказ, круто меняющий весь заведенный порядок дел.
Во-вторых, именно сейчас, когда в Петрограде совершались такие роковые события, а Комитет Государственной Думы перенял власть от императорского правительства, — именно сейчас даже короткое пребывание царя в штабе Северного фронта могло положить пятно на общественную репутацию генерала Рузского: почему именно к нему поехал царь в тяжёлую минуту? нет ли здесь расчёта на какую-то особенную верноподданность Рузского? Потом трудно будет оправдаться, что и тени подобной быть не могло. Вот ведь, никак не лежал маршрут царских поездов через Псков — а почему-то шли сюда.
В-третьих, неприятно было, что теперь, как бы быстро царь ни миновал Псков, не избежать вести с ним тяжёлый разговор, и после этой телеграммы в поддержку Родзянки... Не так трудно было послать её — заочно. Но теперь не мог себе позволить Рузский из-за личной встречи угодительно отклониться от своей точки зрения, — нет, он должен был заставить себя высказать всё то же. Но это — большое душевное испытание, напряжённая повышенная душевная работа. Показать свой характер. Впрочем, и Государь для такого столкновения — не сильный соперник.
А в-четвёртых, это грозило тем, что снова утерять пост, уже прежде дважды терявшийся, какое-то заклятье.
До приезда Государя оставалось несколько часов, и надо бы предварительно укрепить свою позицию к предстоящему разговору. Такое удобное подкрепление давала телеграмма Алексеева № 1833, вчера, посланная Иванову, а сегодня среди дня — в штаб Северного фронта. Телеграмма эта рисовала положение в Петрограде как замечательно успокоенное и расположенное к умиротворению и соглашению. Из собственных прямых источников; Рузский знал совсем другое: что в столице беспорядки не прекращаются, а в пригородах и в Кронштадте только завариваются. Но тактически было выгодно аргументировать от официального документа штаба Верховного. И распорядился Рузский — просить у Алексеева разъяснений, откуда у него эти сведения?