Навстречу из Ставки текло извержение — за сутки запоздавших к Государю известий и собственных телеграмм Алексеева. Но на прямой вопрос Рузского ответ был уклончив: сведения об успокоении в Петрограде — из различных (неназванных) источников и считаются (или считались вчера?) достоверными.
И понял Рузский, что Алексеев смущён и ответить ему нечего. Сведения эти были полным вздором, особенно при развернувшейся сегодня революции в Кронштадте и Москве.
Рузский заказал личный аппаратный разговор с Алексеевым — из Ставки отвечали, что Алексеев нездоров и прилёг отдохнуть. Это могло быть и правдой, могло быть и формой избежания. Отношения между ними были почти неприязненные. Трудно было и не испытывать досаду: Алексеев был серая рабочая лошадка, только и бравшая сидением и трудолюбием. Рузскому для охвата и понимания достаточно поработать лишь два часа там, где Алексееву нужны полные сутки. И судьба была каждый день возобновляться в обиде, получая от Алексеева приказы как бы от самого Верховного. (И даже ухода в болезнь, Алексеев интриговал и подставил вместо себя не Рузского, а Гурко).
А сейчас через телеграфные провода ощущалось, как там волнуется Алексеев, спешит исправить свои просчёты, и спешит убедить Государя, и шлёт потоком телеграммы, а в промежутке его офицеры нетерпеливо добиваются, уже ли прибыл Государь и уже ли переданы ему все эти устаревшие телеграммы.
Да, теперь осмелел и Алексеев, когда революция так раскинулась, — но трудней было Рузскому ещё позавчера поддержать ходатайства Родзянки, а что делала Ставка тогда? Накатывала приказы о посылке войск.
Алексеев был в явной растерянности и бессилии — но не та ситуация, чтобы Рузский мог сыграть противоположно ему. При сотрясении обеих столиц дошёл и во Псков этот тонкодрожащий момент, когда мобилизуются все душевные силы — и нельзя потерять равновесия. И даже Родзянке нельзя в эти же часы не послать телеграммы, что тряска петроградских волнений, разрушение вокзалов и бродяжный элемент, текущий оттуда, грозят спокойствию и снабжению Северного фронта. И даже Алексееву нельзя отказать в союзе: хаотическим поворотом событий они оказывались в союзниках. И даже, вот, великие князья присоединялись к ним.
Да надо же было ощутить наконец душу и жажду России, всеобщее сочувствие к переменам, — и не гнать же полки, во имя призрака, на подавление собственных граждан.
Теперь или никогда — сослужить бессмертную незабываемую службу общественности.
И всё же, готовый к такому моменту и на высоте такого момента, — предпочитал бы Рузский, чтоб император почему-либо свернул бы, а до Пскова не доехал.
А Ставка слала распоряжения — исправлять, если понадобится, пути для следования царских поездов — чтоб они достигли Пскова и далее бы шли на Петроград.
Да и скорей бы на Петроград.
Увы! Перед самым подходом царских поездов пришло внезапное сообщение из Луги, что и там восстал гарнизон. И, значит, царь не мог тотчас покинуть Псков, чтобы ехать через Лугу.
Итак, Государь неизбежно застрянет во Пскове. И дело не ограничится мимолётным вокзальным провожанием.
Рузский с усилием стягивал в себе душевное сопротивление. Надо было найти смелость отказаться от обычного этикета — не выставлять при встрече почётного караула. Весь приезд перевести сразу в другой тон, сопутно общим событиям.
Да, царь вечно прятался за неодолимыми преградами. Но теперь он должен ступить на землю реальности.
Начальником штаба фронта сейчас, после того как Рузский не смог удержать своего любимца Бонч-Бруевича, был генерал Юрий Данилов «чёрный». Человек он был тяжёлый. В начале войны, при Николае Николаевиче, он, игрою обстоятельств, по сути руководил всеми военными операциями всей русской армии, отчего сам о себе много понимал до сих пор как о несравненном стратеге. В специально-военном отношении он, пожалуй, имел способности, но в общем довольно туповат, упорно предвзят, лишён дара творчества, способности быстро оценивать обстановку, он исполнитель, но не руководитель большого дела. А гуманитарного развития уж совсем никакого. Поэтому для Рузского он не был ровня, собеседник или единомышленник. Однако был в прошлом один момент, который делал отношения Рузского с Даниловым неназываемо трудными. Рузский не мог забыть, что Данилов, конечно, всегда помнит про него, как в одну ноябрьскую ночь 1914 года при лодзинской операции Рузский дрогнул и просил у Ставки — именно у Данилова — разрешения на следующую ночь крупно отступать. И получил это разрешение, но оно не пригодилось: за день положение внезапно исправилось, и вместо грандиозного отката совершилась сносная операция. Но это пятно перед Даниловым осталось — и заставляло Рузского быть осторожно предупредительным к своему начальнику штаба. Вот и сейчас — позвать его с собой на царскую встречу.
Данилов же был укоренённо обижен тем, что в 1915 году и Николай Николаевич от него отвернулся, и Государь сместил с генерал-квартирмейстерства Ставки на корпус. И поэтому он подошёл сейчас по настроению: встречать царя без звонких почестей, всегда отдававшихся раньше, пригасить значение императорского приезда. Это будет прецедент в истории России — но обстоятельства подкрепляли их решимость. И не везти царя в штаб фронта, в город, но встретить на вокзале, свести приезд к проезду. И изо всех непременных лиц сообщили только, по неизбежному порядку, псковскому губернатору.
И так общественность не упрекнёт Рузского, что он слишком носился с самодержцем.
Оцепили весь вокзал, никого не пускали, и на платформах добились безлюдности. Станция была и вся темновата, фонарей немного. Приехал губернатор с несколькими чинами администрации.
Рузский, однако, очень волновался. И непонятно было, куда же теперь Государь поедет. И в таких текучих условиях как же успеть добиться от него тех уступок, которых требовало общество? Решительно, в один приём? Задача нелёгкая, если знать характер Государя: непостижимое безрассудное, неразумное упрямство. И боязнь точных формулировок. И боязнь определённых решений.
Лишь в половине восьмого вечера подошёл первый из двух поездов. Ещё вот эта игра всякий раз: из двух неразличимых — который? царский? свитский? Хорошо, что не унизился Рузский заранее выйти на тот перрон: оказался первый свитский, где не с кем и здороваться.
Лишь через двадцать минут подошёл царский. Широкие окна его были затянуты шторами, лишь по щелям пробивались полоски света. Затем открылась дверь освещённого тамбура, выскочил высокий флигель-адъютант. Перед дверью приставили лестницу, обитую ковриком, и стали два казака. Это и был царский вагон.
Генералы вступили туда. Скороход принял от них шинели. Пригбенный печальный министр Двора граф Фредерикс пригласил их в салон-гостиную с мебелью и стенами, обтянутыми зелёным шёлком.
Государь вышел в тёмно-серой черкеске, форме кавказских пластунов.
Лицо его поразило Рузского, — за два месяца как он видел его на совещании в Ставке. Всегда Государь был таким молодым, завидного здоровья, да ведь ничего не делал, каждый день гулял. А сейчас было куда не молодо, сильно утомлено, тёмные глубокие морщины от углов глаз.
Не умея скрыть тона неловкости (от стеснительного положения, от смысла говоримого), но стараясь как можно обычнее, Государь объяснил, что поезд его был задержан на станции Вишера известием, что Любань захвачена мятежниками. А теперь он хочет проехать в Царское Село. Но не поехал прямой дорогой из Дна, предполагая беспрепятственней сделать это объездом через Псков.
Он говорил — не как властелин. В его тоне было потерянное, если не просительное. Говорил — и нервно трогал рукою ворот. Эти мотания в загнанном поезде не прошли для него бесследно.
Рузский и всегда испытывал превосходство над этим венценосцем. Но никогда столь большое, как сейчас. Как бы возвращая растерянного Верховного к правилам забытой им службы, Рузский монотонным, даже ворчливым голосом произнёс доклад о состоянии своего фронта и о событиях на нём, — последнее из того, что всех их интересовало, да и событий никаких не было, но Рузский этим укреплял свою позицию и сбивал Государя дальше в растерянность.
А уж затем выразил сомнение, можно ли проехать через Лугу: там восстал гарнизон.
Николай II был мастером самообладания, невыражения лицом своих чувств. Но и это покинуло его сегодня. При известии о Луге лицо его выразило уязвлённость и беззащитность: нигде не было ему проезда! Глаза, и без того углублённые, ещё подрезались наискось по щекам. А усы и без того висели.
Не только малоинтеллигентное, но примитивное лицо.
Рузский ощущал, что набирается твёрдости.
Собственно, — исправился Государь, — он и не предполагал сразу ехать. Он намерен во Пскове дождаться приезда Родзянки, как тот обещал.
(«Обещал»!.. Он уже ждал милостивого приезда Родзянки!)
Ах вот как? Это обрадовало Рузского. Тогда его задача облегчалась: вместе с Родзянкой... А царь, между тем, вполне подготовлен для обработки под ответственное министерство.
Впрочем, не так и прост! — карательный корпус Иванова тем временем стягивался.
Не потрафляя себе уклониться к смягчению, Рузский заставлял себя выдерживать твёрдый тон. И напомнить самое неприятное: получил ли Государь его позавчерашнюю телеграмму с поддержкой ходатайства Родзянки об общественном министерстве.
— Да, да, — поспешно подтвердил Государь, даже смущённо. Не имея сил на порицание.
Схождением обстоятельств и интеллектуальным перевесом ложилась на плечи и аксельбанты Рузского несравненная роль и задача: пересилить царя. Все были далеко, он — здесь, и вся образованная Россия ждала, как неотклонимой стеной аргументов он догонит загнанного монарха в последний тупик.