А Рузский как будто открыто начинал выходить из себя — и начинал говорить тоном, будто перед ним не Государь вовсе. Он стал называть многие — действительно неудачные и несчастные назначения за последние годы на многих министерствах, — от внутренних дел, иностранных, юстиции, до военных и обер-прокурора Синода, — и Государь слушал и сам ужасался, как много верного было в его упрёках и как много, правда, неудач.
Но разве делил с ним когда-нибудь Рузский или Алексеев, или любой громогласный общественный критик, или вообще кто-нибудь, кроме верной жены и покойного Григория, — это мучительное перебиранье имён, жгучий многодневный поиск в людской пустоте, когда, кажется, голова уже лопается, а кандидатуры всё не приходят! Да наконец: а все кандидаты, которых предлагало общество, — чем они были способней, или приспособленней, или опытней, чем выбранные царём? Да ни в чём и никто. Государь тут же перебирал их перед Рузским и доказывал, как они не умны и не опытны. Нет в России сейчас таких общественных элементов, которые были бы приготовлены к делу управления страной и способны исполнять обязанности власти.
А Рузский утверждал, что — есть, и много.
Но Рузский, кажется, не пытался ничего понять в глубину. Он — и не уговаривал Государя. Он просто — ставил перед ним со всех сторон, что никакого другого выхода — нет.
Вот как... Почему-то сложилось, что именно они двое, в одном разговоре, над столиком поездного кабинета, и во Пскове — должны были решить судьбу России.
Стеснённый Государь стал ощущать с неумолимостью, что и не уступая — он уже уступает.
Он курил, курил, через свой любимый пенково-янтарный мундштучок, и гасил половинные недогоревшие папиросы, и тут же зажигал новые.
Да, вот как он соглашается: пусть Родзянко формирует кабинет и берёт кого хочет, но четырёх министров — военного, морского, иностранных дел и внутренних — будет назначать и контролировать сам Государь.
Ни за что! — возмущался Рузский как имеющий право на возмущение и с тем же тоном учительным: в таком виде — это не согласие. Растревоженная гудящая Дума воспримет это как оскорбление! Да и кто ж иностранных дел, если не Милюков? Это значит — прямой отвод Милюкову?
Да Государь готов был согласиться и с Милюковым, он — запас оставлял из предусмотрительности, чтоб не так уж сразу много уступить. Он строил загородки потому, что знал за собой эту слабость — слишком быстро и легко уступить.
Хорошо, вот как он соглашается: пусть Родзянко формирует весь кабинет, но ответственный перед монархом, а не перед Думой.
Нет! — с властным оттенком голоса и уже повышенным тоном отводил Рузский.
Тут приехал из города Данилов, ещё насупленней, чем при встрече (он открыто напоминал Государю свою обиду за смещение из Ставки). С новой телеграммою от Алексеева.
Перед опасностью распространения анархии и тогда невозможностью продолжать войну, ради целости армии и России, Алексеев усердно умолял Его Величество соизволить на немедленное опубликование манифеста — проект которого тут же телеграфно и прилагал, они выработали его в Ставке. (Сидели и вырабатывали не порученное им!)
А в манифесте стояло: для скорейшего достижения победы — вот это самое министерство, ответственное перед представителями народа. И чтобы сформировал его именно Родзянко — из лиц, пользующихся доверием всей России.
Как застенок обступал Государя, всё тесней.
А если от этого именно и возникнет анархия?..
Но не согласиться с Рузским, не согласиться с Алексеевым, не согласиться с Брусиловым, — так что же надо делать: менять всё главнокомандование?
Тоже — в разгар войны... И — тем более нет сил.
Да, вот лежал вполне готовый манифест, очень понятно и даже трогательно составленный: о верных сынах России, объединившихся вокруг престола; что Россия несокрушима как всегда и козни врагов не одолеют её.
Оставалось только подписать.
Манифест лежал тем убедительный, что уже составленный. Николай боролся с облегчительным искушением: сразу взять — и подписать. Раз это нужно для блага России — как же не подписать?..
О, с октября Пятого года знал Николай этот дьявольский соблазн: такой по виду простой шаг, только подписать — и на миг насколько станет легче! Знал он, по 22-летнему царствованию, это манящее блаженное облегчение, которое наступает всегда после уступки, в первый момент.
Да и ему самому при ответственном министерстве — насколько меньше забот! Насколько легче станет собственная жизнь.
Но и слишком же помнил Николай ту роковую уступку Пятого года: с тех пор всё и пошло худо. И именно это он и уступил тогда. Ещё и сейчас болел в нём тот Манифест.
О, где взять сил этому сердечному кусочку одному застрять на склоне и удерживать собой лавину?
Только: откуда же у глупого Родзянки возьмётся такая прозорливость? Как же он будет искать этих лиц, каждое из которых пользуется доверием всей России?..
— Нет, — возразил Государь генералу мягко, даже робко. — Нет. Не могу. — И скорее смягчил: — Пока...
Рузский сильно покислел. Но, с новой надеждой: может быть, можно пока сообщить в Ставку и в Петроград, что Государь, ещё не подписав, согласен на такой манифест в принципе?
Нет. Пока нет. Подождём. Не сразу.
Но об армии, духе войска и России — о ком же ещё? — хлопотал и Рузский.
— Если нет, — жёстко выговорил он, — какие другие меры? На что вы надеетесь, Ваше Величество? Если нет — значит, надо и дальше вести войска на Петроград. И вы берёте на себя страшную ответственность: что впервые в истории нашей армии русские войска вступят в междуусобицу?
Государь содрогнулся. Верность и сила этого довода поразила его. О, только не это, правда! Уже довольно ему на памяти — несчастной, непредусмотренной стрельбы 9-го января и липкой клички «Кровавый», которой метили его левые. После того дня он — не имеет права приказывать русским войскам стрелять в русских...
О Боже, какая мука и какая безвыходность! Пыточный застенок стискивал грудь Николая.
Так может быть, — предлагал Рузский, видя успех, — пока заказать на ночь прямой аппаратный разговор с Родзянкой? Сговориться, когда тот сможет прибыть к аппарату?
Ну, что ж. Это можно. Это неплохо. Раз он не смог приехать сюда.
Послали Данилова снова в штаб, уговариваться с Петроградом.
А манифест — лежал перед Государем и звал к подписи...
А Рузский — безжалостно, не давая ни времени, ни отступа, — наседал. Требовал. Немедленно и честно объявить определённое решение, пока от беспорядков не всколыхнулась армия.
И Верховный Главнокомандующий, император — вскидом головы и стекшим измученным лицом просил у него пощады:
— Я должен подумать. Наедине.
Рузский недовольно ушёл в свитский вагон, дожидаться.
И остался Николай — над безысходным манифестом. Остался, никем не подкреплённый, незащищённый, один.
И подпирал голову, чтоб не упала. И почти грудью рухнул на эту бумагу.
Все — сошлись. Все, едино и вкруговую...
О, как нужна была ему голубка Аликс сейчас — чтобы посоветовала. Чтобы направила.
Да ведь она и писала уже в телеграмме, что нужны уступки? Поймёт ли она, что такая уступка была неизбежна?
О, каково ей! Каково ей — переживать все эти события одной!..
Нет, нет! Подписать такую бумагу — значит изменить долгу императора.
Подписать такую бумагу — значит, отменить в России извечный монархический принцип и кинуть страну во все зыбкие колебания парламентарного строя. А то и прямо в анархию.
А заодно — изменить и своему сыну. Нет, этого Аликс не могла бы одобрить!
Да что же такое произошло, что в один день он должен уступить монархию в России?
А какой выход? Слать войска на междуусобицу? И уволить всех старших генералов?
О Боже, какая пытка! — и Ты послал мне её в одиночестве.
А когда в своей жизни Николай был волен решать? Всегда он был сжат обстоятельствами и людскими требованиями.
А может быть — этого и требует благо России? И — прости их всех Бог? В доброй уступке — какое сердечное облегчение!..
Что ж, пусть эти умники составят свой кабинет? Посмотрим, как они потрудятся и как справятся.
О Боже! Дай силы, дай разум.
286
Тонко отзывчивая Лили Ден, как помогающий беззвучный ангел, оказывалась то около больных детей, то близ государыни в самые нужные минуты. С Аней всегда были капризы, претензии, а сейчас, больной, ей не говорили о Петрограде, — эта была вся слух и помощь, только ей и могла государыня говорить как самой себе.
— Итак, Лили, всё положение в руках Думы. Будем надеяться, что теперь-то они очнутся и сумеют что-то исправить.
Навстречу ожидаемым двум депутатам выслали на станцию две придворных кареты.
Но кареты воротились пустыми: депутаты пренебрегли дворцовым приглашением и ожиданием, сели в автомобиль мятежников под марсельезу и поехали в ратушу произносить перед гарнизонным собранием речи — очевидно в духе революции.
Кареты вернулись пустыми — но и это унижение приходилось снести. И императрица попросила коменданта Гротена — генерала-совершенство, все часы спокойного, уверенного, точного, подлинного военного человека и главную сейчас защиту, — поехать в ратушу и всё же просить депутатов приехать во дворец и подбодрить охрану.
Гротен поспел к концу собрания, где депутатов встречали восторженно. Депутаты разумно возразили ему:
— Генерал, что мы можем сказать вашей охране? Что царского правительства больше нет, а надо подчиниться Государственной Думе? Каково будет ваше положение? Если мы приедем к вам — это будет значить: вы подчинились Думе.