Смекни!
smekni.com

Красное колесо Солженицын А И ПЕРВОЕ МАРТА (стр. 47 из 224)

Но тряпки — оставались на солдатских грудях и рукавах, — и что теперь было дальше? как?

Только и оставалось, в разорении души, что забыться дневным сном.

И проспали они с Нелидовым — в вечер, в темноту.

Вдруг проснулись от грозного стука в несколько кулаков в дверь и непрерывного электрического звонка.

Сразу поняли: плохо. И уже ничем не загородиться. И не открыть нельзя.

Надели сапоги, Нелидов сам прохромал к двери и открыл.

Ввалилась ватага солдат, с десяток, с ними и рабочие. И лиц знакомых не находил ни один из ротных — какой же проходной двор сделали из батальона!

Но те не вслепую пришли, знали за кем. Фергену сразу ткнули пальцем в грудь: отказался командовать ротой.

Что ж, возражать, что не отказался?.. Смолчал.

Сейчас отведут в Государственную Думу.

Это ещё хорошо, в Думу. Но очень злобны были лица и голоса.

К Нелидову стали придираться так: а его — признала рота командиром? а почему он здесь?

Выскочил подвижный Лука:

— Идите в роту, проверьте.

Но они, толпясь, стали будто оружия искать по комнатам, и взяли нелидовский револьвер (Ферген оставил свой в роте), — а тем временем открыто хапали по карманам, что ценное где лежало.

— Собирайтесь! — скомандовали Фергену.

И что делать — придумать было нельзя.

Нелидов и Ферген обнялись и поцеловались.

— Прощай, — шепнул ему Ферген. — Меня — убьют.

Он чувствовал, что губы его леденеют, будто он уже и кончался.

— Прощай, Саша, — не оспорил Нелидов.

Ничто не было объявлено, ничто не сказано прямо, — но ясное ощущение наступившего конца овладело Фергеном, как не бывало ни при одном подлетавшем снаряде.

Да к концу он был давно готов — но почему же здесь? но почему от своих?

Зацепился, споткнулся на пороге.

А снаружи, при фонаре, завыла сплотка рабочих со штыками — и не светло, и некогда лиц различить, а звериная маска.

— Пошли! — показали ему к воротам на Сампсоньевский.

И он пошёл в окруженьи беспорядочного конвоя — не военной команды, где подчиняются одному, а каждый вёл и кричал, как хочет, — и подправляли его штыками.

На воротах не было ни часового, ни начальника караула, никто не остановил их.

Не боялся Саша Ферген смерти — но почему от своих?

С небывалой скоростью проносились — отец и мать (а ещё он не женат был), неправдоподобные уцеленья на фронте, торжество производства в офицеры, поздравляющий Государь с любезной улыбкой, дальше, кадетский корпус...

— Так красные тряпки не нравятся, сволочь? — кричали.

Остановились, уже никуда не вели. Штыками заставляли поворачиваться, поворачиваться — показать себя и всех увидеть.

Сюда достигал свет воротных фонарей. Во все стороны была ровно-злобная оскаленная чёрно-серая толпа. Но ничего не сказал и не увидел больше — кольнуло внутри насквозь, как при простуде в лёгких, — и оглушило по голове ударом.

Его погасшее сознание уже освободило его знать, что тело, подпырнутое несколькими штыками, ещё подняли с земли на воздух, на показ — и толпа радостно гоготала.

289

Если вспомнить всю 58-летнюю жизнь Павла Николаевича, его славную научную деятельность, затем перенесенную на общественную арену; знакомство с Западом и даже с Америкой и сыгранную там роль провозвестника грядущей русской революции, успешные, сильно повлиявшие лекции и книги — о неизбежности гибели русского самодержавия, — этот широкий западный кругозор, при котором особенно хорошо видны общие слабости России; и потом со славою «неистового революционера» возврат в Россию в самые зыбкие передвижные месяцы 1905 года и сразу погруженье в политику (верно пророчили ему, что он станет историком падения русского самодержавия, но он рвался стать и участником этого падения!); и в русской первобытной политической недифференцированности нащупывание опорных пядей, очерчивание разделяющих границ, собирание единомышленников, так и расплывающихся влево; и жестеющею рукой формование кадетизма как идеологии, как движения, как партии — той самой, которой предстояло держать на себе будущую конституцию, партии с твёрдой дисциплиной и самой левой из аналогичных ей западноевропейских; и в ответ на уступки царского манифеста 17 октября найти удачное соединение либеральной тактики с революционной угрозой, никогда не допустить публичного осуждения террора, быть готовым и нещекотливо отнестись к физическим средствам борьбы, добиваясь немедленного устранения захватившей власть в России разбойничьей шайки; и в том самом октябре 1905 выдержать вступительный экзамен на лидерство среди кадетов, а последние годы и лидерство в Прогрессивном блоке. Если всё это вспомнить, то можно сказать, что никто во всей России не был так подготовлен к нынешнему сотрясению страны, пониманию и управлению ею — как Милюков.

Процессу русской политической борьбы он отдал всего себя. Всю свою личную жизнь он растворил в сизифовой работе политики (так что редко доставалось отдохнуть со знакомой в коротких европейских прогулках). И — никогда не менял убеждений.

Уже и первая революция при своём конце стелила Милюкову путь стать министром, если даже не премьер-министром. Уже приглашался он на переговоры то к Витте, то дворцовым комендантом Треповым в ресторан Кюба, то и Столыпиным на Аптекарский, уже реально взвешивались его условия и докладывались царю, — и он тогда бы уже получил власть, если б не уклончивость царя, коварство Столыпина, честолюбие Муромцева и болезненная добросовестность Шипова, углядевшего в Милюкове самодержавные навыки и слабость религиозного сознания, — тоже, оказывается, регулятив для занятия министерского поста. (Заплесневелое славянофильство: «не учреждения, а люди», «не политика, а мораль» — подозрительные формулы, маскирующие реакцию.)

Нечего и говорить, как вырос Милюков ещё за последние годы, такое уникальное положение занял, что не было ему противников, соперников, конкурентов, кто в комплексе мог соревноваться с ним и политической опытностью, и дискурсивным мышлением, и умением руководить. Маклаков мог посверкать в ораторстве, в юридизме, но не был приспособлен к практическим битвам, не имел ни железной груди, ни каменных ног. Огнестрастный оратор Родичев, впрочем губернского масштаба, насмешливый парадоксалист Набоков, отточенный формулист Кокошкин бывали незаменимы каждый на своём мастном месте, на думской трибуне или за кропотливой подготовкой документов, но не могли бы претендовать на партийное лидерство. Пылкий Аджемов, трудолюбивый Шингарёв были только отдельными лучами, идущими от Милюкова. Лишь Петрункевич и Винавер могли ещё претендовать на место лидера, но в результате Выборга вышли из колеи. (Да само Выборгское воззвание помогал им сочинять тоже и Милюков. Да и перед подписаньем это он убедил их не отступать.)

Так всею своею жизнью, опытом многих манёвров, как нельзя лучше был подготовлен Милюков и ко всей наступившей теперь бурной ситуации и к держанию штурвала государственного корабля. Но — более всего и особенно он был подготовлен к переговорам с социалистами, какие предстояли ему сегодня ночью. Его главная книга, выпущенная в Соединённых Штатах, как раз и доказывала эту мысль: что только сближение русских либералов с русскими социалистами принесёт России политическую свободу. Это была его излюбленная, давняя и даже коронная мысль. Для осуществления её осенью 1904, во время японской войны, Милюков отправлялся на парижскую конференцию совместно с русскими социалистами и террористами. Первый же общественный доклад, на котором Милюков триумфально вплыл во взволнованное русское общественное море 1905 года, трактовал о союзе конституции и революции. Его постоянной мечтою было — стать идейным руководителем левых, высшим указателем их пути. Зорко следя за чёткостью своих границ справа, Милюков всегда добродушен был к расплыванию границ налево: хотя бы и вовсе не было их, этим и достигался бы прочный союз с социалистами для овладения государством, — они сольются в борьбе с режимом.

Увы, нетерпимость социалистов уже сколько раз эту надежду разрушала! Даже благоразумные меньшевики, которые нередко занимали конкретную позицию ну вполне же кадетскую, — всё равно из предубеждения, из стыда всегда отшатывались как от буржуазии. Нечего говорить о большевиках, проектирующих геометрические линии в будущую пустоту. А эсеры, старые друзья Милюкова, со столыпинских лет всё более слабели, прибледнялись, растворялись. Выбор характера взаимных отношений почему-то всегда принадлежал левым — и они всегда выбирали резкое обидное отталкивание. Перед фронтом левых всегда была опасность дискредитировать себя умеренностью, — но никакою смелостью невозможно было заслужить у них похвалу. Однако Милюков никогда не уставал терпеливо убеждать левых и наводить мосты. Даже перед лицом декабрьского вооружённого восстания 05 года он повторял, что кадеты не отделяют себя от общего дела, не ждут октроированных царских хартий, хорошо понимают и вполне признают верховное право революции, — но всё же нельзя революцию обоготворять: революция всё-таки не цель, а средство для завоевания власти, а это завоевание допускает и другие пути.

Тем обиднее и опаснее была эта постоянная трещина недоверия между кадетами и левыми, что главная опасность всему обществу грозила всегда от правых и черносотенцев, и тут недостаточно государственного анализа, но только тот может понять силу угрозы, на кого самого поднимались их грязные руки. В окне, противоположном милюковскому кабинету, производились какие-то таинственные приготовления, которые объясняемы были приятелями как установка огнестрельного оружия для выстрела в него. Затем было получено телеграфное сообщение, что на германской границе задержан некий фельдшер, чёрный боевик, ехавший с поручением убить Милюкова, Гессена, Грузенберга и Слиозберга, — так что правительственные агенты приходили некоторое время аккуратно высиживать на кухне, охраняя личность Милюкова. А затем-таки на Литейном наскочил на Павла Николаевича плотный молодец мещанского типа, нанёс два удара по шее, сбил котелок и разбил очки. Серия покушений грозила продолжаться, но Павел Николаевич отправился в заграничную поездку.