— О чём предполагаете беседовать? — настороженно спрашивал Некрасов. (Впрочем — тоже дурак.)
А-а-а, вот это самое их сейчас там и грызло! Вот этого-то они и боялись, что им сейчас предъявят, например, циммервальдское «долой войну!». Вот это и нужно было Гиммеру: напугать их и размягчить заранее, в этом и была его тактика.
И перед Некрасовым он прошёлся фертом:
— Придётся поговорить об общем положении дел.
Некрасов прижался, пошёл за дверь доложить своим главным, вернулся: ждут представителей Совета рабочих депутатов к 12 часам ночи.
291
Генерал Рузский вышел от Государя в напряжении и досаде, что не довёл дело до конца, хотя в некоторые минуты разговора ему казалось, что он уже преуспел в доводах: царь нервничал, дёргался одной рукой и, кажется, брался за ручку.
И куда ж было теперь идти в стеснительном состоянии ожидания, как не в купе кого-нибудь из свитских. Рузский попал в открытое купе дряхлого, согбенного Фредерикса со слезящимися глазами — но кто-то был и внутри и в коридоре близко, и по коридору проходили. Между ними шли тут свои возбуждённые разговоры, стихшие при Рузском.
Всю свиту вместе и каждого порознь Рузский бесконечно презирал: среди них не было ни одного полезного государству человека и никто не был занят никаким полезным делом — дутая численность, которая, однако, непременно должна окружать священную особу. Ему сейчас унизительно было сравняться с ними, невольно оказавшись в их обществе. А к тому ж и по характеру он был необщителен. Однако, где ж ему теперь прождать? — нельзя и уйти в свой вагон на станции.
Тут был сонливый Нарышкин. Молодой смазливый Мордвинов. Суетливый глупый историограф Дубенский. Раз прошёл с грозным и непримиримым (очевидно к Рузскому) видом низкорослый адмирал Нилов. И не удостаивал их, лишь твёрдо, гордо проходил самовлюблённый тупой Воейков.
А остальные — очень хотели говорить с Главнокомандующим фронта! Остальные так и натеснялись к нему сюда из других купе — ещё один молодой генерал, ещё один флигель-адъютант, кажется герцог, и ещё командир конвоя, кажется граф, — узнать от него новостей, о чём там идут переговоры, или даже помощи его:
— Ваше высокопревосходительство! Только вы один можете помочь!..
Хозяин положения, Рузский откинулся в угол дивана и смотрел на них на всех саркастически. Что оставалось ему сделать — это эпатировать их, оскорбить и раздражить до чрезвычайности. Ничто они были раньше, тем более ничто после происшедших событий, объятые страхом за себя, и вся соединённая их враждебность ничего не могла причинить Рузскому, уже решившемуся на жестокий тон с самим Государем. И, откинутый на спинку дивана и прикрывая глаза в действительном утомлении, он выдохнул:
— Да... Довели Россию... Сколько говорилось о реформах, как настаивала вся страна... И я сам много раз предупреждал, что надо идти в согласии с Государственной Думой... Не слушались... Голос хлыста Распутина имел больший вес. А потом начались Протопоповы...
— А при чём тут Распутин? — вдруг услышав через глухоту и со внезапной силой, как проснувшись, возразил древний Фредерикс. — Какое он мог иметь влияние на государственные дела?
— Как какое? — изумился, раскрыл глаза Рузский.
Фредерикс отвечал с достоинством:
— Я, например, никогда его не видел, не знал. И ни в чём не замечал его влияния.
— Ну, может быть, граф, вы были в стороне, — уступил Рузский с уважением. (Тем большим, что сам был не без греха, в трудную минуту отставки хлопотали о нём и через Распутина.) — Но обязанность тех, кто окружал Государя, была: знать, что делается в России. Вся политика последних лет — тяжёлый сон, сплошное недоразумение. Гнев народный не простит Щегловитова, Сухомлинова, Протопопова, протекционизма при назначениях...
Он их же и имел в виду, придворных, но они нисколько не были эпатированы, а столпились вокруг, предлагали сигары, — Рузский не курил сигар, держал свою папиросу. И сбивчиво наводили Рузского на дальнейшие объяснения.
— Что теперь будет?.. Что теперь делать, ваше высокопревосходительство? — спрашивали в несколько голосов. — Вы видите, мы стоим над пропастью. Только на вас и надежда!
Они уже знали от Данилова, что и Алексеев телеграфно просил ответственного министерства.
— Теперь что ж, когда довели? — вздохнул Рузский, как бы с трудностью. — Теперь придётся сдаваться на милость победителя.
— Победителя?.. — сбилась свита испуганно. — А кто победил?..
— Кто же! — усмехнулся Рузский. — Родзянко. Государственная Дума.
О, о! Свита была не только не против ответственного министерства, она оказывается ждала уступок Думе! Они тут — и были все за ответственное министерство.
(Рузский не знал, что сердитый маленький адмирал Нилов, отозвав историографа, доказывал ему необходимость сейчас же доложить Государю: Рузского — сместить, казнить, а назначить энергичного генерала и идти с войсками на Петроград. Но — ни тот ни другой не имели смелости прямо обратиться к Государю и не знали, кто бы обратился.)
— Что ж? — вдруг открылось за другими головами надутое рыло Воейкова. — Я готов разговаривать с Родзянко по прямому проводу.
Тут Рузский мог усмехнуться особенно ядовито:
— Если он узнает, что разговаривать хотите вы, — он не подойдёт к аппарату.
И гордый Воейков задвинулся.
Курили, разговаривали — но Государь не вызывал Рузского. А стрелки уже подходили к полночи.
И перешли её.
Это становилось уже невозможным, унизительным — что за спектакль этого думанья наедине, всё равно без советов, без телефона.
Рузский склонялся — не уйти ли ему. Нет, последний раз пусть решительно доложат: уходить ему или ждать? Тут снова подошёл Воейков. И сказал прежде, чем Рузский ему:
— Генерал, я имею телеграммы Государя для передачи, разрешите воспользоваться вашим юзом.
— Нет! — сорвался голосом, вскричал Рузский. — Здесь хозяин — я, и только я имею право посылать телеграммы!
Зря он вскричал, но и можно потерять равновесие: хотели обойти его с неизвестным результатом и даже если успешным, то оттеснить, как будто не он этого всего достиг.
Крупным шагом Воейков с телеграммами пошёл назад к Государю. Но и Фредерикс поплёлся туда же, взволнованный нарушением этикета.
(Так что ж, мы — пленники здесь? — передалось по свите.)
Воейков возвратился очень недовольный и протянул телеграммы Рузскому.
Рузский поправил очки и прочёл верхнюю:
«Прибыл сюда к обеду. Надеюсь, здоровье всех лучше и что скоро увидимся. Господь с вами. Крепко обнимаю. Ники».
Вздрогнул, переложил её в испод.
А в открывшейся, главной, Алексееву, стояло: что — согласен на предложенный манифест и согласен на ответственное министерство.
Может быть слишком раздражённый предыдущим столкновением, Рузский теперь нашёл, что это недостаточно ясно выражено: хотя все одинаково понимали, что значит «ответственное», однако всё же — ответственное перед кем? Надо указать конкретно, что — перед Думой, перед народом. Не был ли это уклончивый хитрый манёвр царя, так для него характерный?
И Рузский настоял, чтобы Государь принял его снова. Тот принял.
Сколько не видел его Рузский? — минут сорок пять-пятьдесят. Представить нельзя, чтоб за эти минуты человек мог так осунуться, потерять всё недавнее упрямство, как-то рассредоточиться взглядом, лицом, обвисли глазные мешки, и кожа лица стала коричневая.
Но тем уверенней был напор Рузского: в тексте телеграммы ошибка, это — не совсем то или совсем не то. Надо исправить!
Государь посмотрел недоуменно, спросил, как точней выразиться, и тут же переписал.
Фредерикс сидел и дремал в углу, иногда вздрагивая.
Государь поднял от бумаги большие глаза с надеждой:
— Скажите, генерал, но ведь они — тоже разумные государственные силы, правда? Кому мы передаём.
— Ну, разумеется, Ваше Величество, — подбодрил Рузский. — И ещё какие разумные.
Теперь Рузский предложил, чтоб телеграмма была послана не только Алексееву, но и, для ускорения, сразу сообщена Родзянке в Петроград.
Государь покорно согласился.
А не угодно ли Его Величеству самому поехать на этот аппаратный разговор?
Государь смотрел, плохо понимая. С чего б это, куда? Среди ночи?
— Поручаю переговорить вам.
Рузскому и лестно было, что такое громовое известие он сообщит Государственной Думе первый.
Но уже столько сил положив за этот вечер, но уже достигнув столького, как никто не мог и мечтать в России, — как остановиться? Который раз за этот вечер всё изучая на пальце Государя перстень с продолговатым зелёным камнем, а на кисти рыжеватые волосики и коричневые пятнышки вроде крупных веснушек, — Рузский повёл сломленного собеседника дальше. Теперь, после этой главной принципиальной уступки — как можно продолжать бессмысленную операцию посылки войск против столицы? Войска вот-вот уже скоро могли накопиться, столкнуться — и во имя чего же всё? И кровопролитие?
Если примиряться — то какие же войска? против кого?
Размягчённый Государь тотчас согласился: войска, снятые с Северного фронта, — остановить.
И выборгскую крепостную артиллерию, конечно?
Да, тоже.
Но — и ещё не хотелось Рузскому уходить! И ещё, он чувствовал, можно что-то взять.
Да, вот! — тогда и генерала Иванова надо остановить?
Государь смотрел увеличенными печальными глазами, не сразу понимая.
Иванова? Да, и Иванова, конечно. Послать и ему остановку.
— Но это можете сделать только лично вы, Ваше Величество. Он никому более не подчинён.
Государь тотчас же сел. Тотчас написал собственноручно. И подал Рузскому телеграфный бланк.
И тут вдруг черезусильная и стеснительная улыбка выказалась на его больших губах под густыми усами:
— А как вы думаете, Николай Владимирович, теперь смогу я проехать в Царское Село? Ведь у меня, знаете, дети больны корью.
— Так что ж, — согласился Рузский. — Вот подтвердится. Вот утвердится общественное министерство, всё везде успокоится, — и поезжайте.