Дмитрий выговаривал светлым голосом:
— А в соседнем Коробове, две версты от нас, отец построил больницу, не хуже петербургских.
И подарил земству. И была там древняя маленькая церковь, прабабушка помнила, как в ней нашли татарские стрелы. Так отец построил крестьянам просторную новую церковь. А учить хор привозили певчего из московского Архангельского собора. На колоколе гравировали из Шиллера: Живых зову. Усопших поминаю. В огне гужу. Добавили: В мятель людей спасаю.
— А под церковью поставили склеп для нашей всей семьи. Там — бабушка с дедушкой, отец, две тёти. Может быть и мне туда первому, из молодых?
— Да что вы, Митя, очнитесь, я вас не узнаю. Пролежите события в госпитале, да. Потом встанете.
Гучков старался в голос вронить как можно больше чувства, заставить себя ощутиться этим пригвождённым телом. Но нет, не ранено было его тело, и голову не отпускала цепкая, когтистая, клубистая сфера действия. Такой момент, такие часы! — а он был связан остановкой, сиденьем тут. А — гнать бы скорей в Таврический — жжёт, что там происходит без него.
— Вот досада, и Аси нет, детей бы привезла...
— Ну завтра привезёт, в госпиталь, Митя...
Сколько известно было Гучкову, и с Асей у него не так всё просто: Дмитрий считал, что Шуваловы поймали его на неосторожном ухаживании, — Ася же долго не знала, что он так думает, а когда узнала — охолодились их отношения. А уже и двое маленьких есть.
— Нет, серьёзно, — говорил Вяземский с растущим удивлением на всё бледнеющем узко-длинном лице. — Если я умру, то скажите, чтоб наши знали: меня хоронить непременно в Коробове. Это совсем не безразлично, где человек лежит.
Вернулся Капнист: такое везде творится, с санитарным автомобилем ничего не получилось.
Тогда Гучков зашагал к телефону опять.
Прибился Дмитрий к вождю всероссийской оппозиции — а как бы не с той стороны. Всегда был совершенный консерватор, всегда против всяких либеральных дерзостей, и никогда не стеснялся это высказывать, в уездном земстве дразнил левое большинство. Прибился, чтоб не пошло всё прахом.
Да ведь и Гучкова корили, что он монархист. Да ведь и Гучков после третьедумской декларации о Польше ждал себе смерти от поляков.
Дозвонился опять до Лидии Леонидовны. Профессора Цейдлера она нашла на заседании городской думы, он обещал немедленно ехать в Кауфманскую общину и велел везти раненого туда. И Лари сейчас ищет санитарный автомобиль. (Князь Илларион Васильчиков, муж Лидии, тоже был крупный чин в Красном Кресте.)
Вот, хорошо. Теперь ждать не долго.
А даже можно и не ждать?
А тем временем Дмитрий начинал грезить. Громадные, загадочно одиночные дубы в степи... Цветенье степи жёлтыми, голубыми цветами... А канавы розовым миндалём, белым тёрном... Красавица речка Байгора. И крестьяне, крестьяне... И близкие — и чуждые... И какого-то другого языка — и главная живая часть родного пространства... Столетняя старуха просит у Дильки поцеловать руку, и обижается, что не дают: «гордые стали»... А в Пятом году в саратовском Аркадаке, на отгуле косяков, — взбунтовались. И Дмитрий в 19 лет ставил лошадь на дыбы и шёл на толпу. Смутьяны снимали шапки...
— Вестимо знаю: это — лев...
293
С тех часов, как Думский Комитет под напором толпы отступил из просторного кабинета Родзянки в дальние комнаты своего крыла, он здесь был устроен очень некомфортабельно, всё более временно, — и сейчас для переговоров с Советом не было и комнаты подходящей. Не было такого длинного стола, чтобы двум делегациям благопристойно сесть с двух сторон друг против друга. А стояли по-разному расставленные канцелярские столы (на них рядом с бумагами — неубранные пустые тарелки, бутылки, стаканы), обыкновенные стулья, и ещё несколько кресел, но кресел самых неподходящих — низких и с сильно откинутыми спинками, так что севший в кресло никак не мог состоять на уровне переговоров, зато, по всеобщей измученности и бессоннице, мог почти спать.
Две революционных ночи пролежав на столах, Милюков был сильно помотан и, как все, очень нуждался в отдыхе в полночь третьей ночи. Но и, как никто среди думцев, он сознавал ответственность наступившей минуты — для целой новой русской эпохи. Да и для себя самого. Поэтому требовалось собрать всё упорство — а у него невиданное было упорство! — чтобы пересилить депутатов Совета преимуществом своего ума и опыта.
Из присутствующих думцев никто не мог быть ему союзником в переговорах. Родзянко — лучше б вообще ни на слово не встревал, его время кончилось. Некрасов — хищно высматривает, а способен только на подножку. Шидловский — подставная фигура, ноль. Шульгин — имеет остроту, но выдержки у него нет, да и правый, чужой. Незаменим был бы Маклаков — но нет его тут, и не надо. (Маклаков убыл в министерство юстиции комиссаром — направить первые законы революции).
Да никто и не мог и не должен был быть коллегой Милюкова в таких переговорах. Он один и должен был встретить их, сколько пришло, и один перемолоть.
Итак, вслух между собой не готовились, а вся подготовка шла в голове Милюкова. Он ожидал сильного напора, даже их прямой попытки захватить все правительственные места. Ещё с Пятого года он знал, как трудно вести переговоры с левыми, как они настойчивы и бескомпромиссны. Но и Милюкову не было равного в аподиктическом диалоге.
Вошли. Четверо. Сонный истомлённый охрипший Чхеидзе, спотыкаясь на ровном полу, — он тоже был член думского Комитета, но все дни избегал их как чумы, сюда не приходил, а только видели его оратором над войсками. Рослый красивый Нахамкис-Стеклов, плотный низенький Соколов. И — но не и, а раньше их всех, как мальчик впереди взрослых, — тщедушный острый бритый Гиммер-Суханов. Бритый или не росло, шли голые взлизины мимо крупных ушей и высоко на темя, а ещё выше, как сдвинутый назад парик, сидела на нём полсть плотно скатанных серых волос.
Кроме Чхеидзе, все не скрывали важности и удовольствия прийти сюда и вот обмениваться рукопожатиями с Думским Комитетом. Но Гиммер — особенно преобразился. Нельзя было узнать в нём того вертлявого субъекта, который попадался им в коридорах, иногда любил налезть с дерзкой репликой, а то всё время выведывал что-нибудь или сообщал, — теперь при той же фигурке, при той же заострённости в чертах лица и поворотах головы, — это был важный многозначительный дипломат, с особой рассчитанной церемонностью пожимающий руку или наклоняющий голову.
Пришедшие важно расселись на стульях, а для Чхеидзе нашлось кресло, он ослабло опустился туда и больше не существовал.
Не придумали, как начать, а тут ещё и рассадка вышла неудобная для переговоров, — и так не оказалось ни председателя, ни процедуры, а затеялся общий неторопливый — в половине первого часа третьей бессонной ночи! — разговор: как вообще идут дела в городе. He произносилось великое слово «революция» или какое другое значительное, а просто: как идут дела в Петрограде, вот — столкновения, недоразумения, эксцессы, вот развал в запасных полках, насилия над офицерами. Да это — не безразличная попалась тема, но самая удобная для думцев. Им — вот это и нужно было как раз от Совета депутатов, припугнуть, советских и понудить их же обуздать стихию.
Но — не это нужно было Совету! И видя, что беседа опасным образом пошла на распыление и затемнение центральных вопросов, — Гиммер резко завертелся и объявил, что желает получить слово. Некому было дать, но некому и не дать, вовремя было заявлено — и слово началось.
Милюков не ожидал, что его противники будут до такой степени умно и тактично говорить. Для связи с предыдущим, но как о малозначимом, Гиммер сказал, что борьба с анархией — одна из технических задач Совета, да, она не упускается им, и вот сейчас печатается специальное воззвание к солдатам об отношении к офицерству...
— Ах, вот как? — приятно были поражены думцы.
...но что нынешнее совещание должно заняться вопросом центральным. Как известно, подготавливается создание нового правительства. Совет рабочих депутатов не возражает, и даже предоставляет такое право цензовым элементам, даже считает, что это вытекает из общей наличной конъюнктуры.
Прекрасное начало! Прямая борьба за власть сразу же отпадала. Советские не пытались захватить её в целом. Милюков чуть порасслабился. Становились возможны переговоры bona fide.
Однако Совет рабочих депутатов как идейный и организационный центр народного движения, как единственный орган, способный сейчас ввести это движение в те или иные рамки, единственный располагающий реальной силой в столице, — выставлял Гиммер, отлично понимая силу позиции, — желает высказать своё отношение к образуемой новой власти. Как он смотрит на её задачи. И (выразительно) — во избежание осложнений — изложить те требования, какие могут быть предъявлены от имени всей демократии — к правительству, созданному революцией.
Нельзя отказать, это умно было высказано: как будто не противоборство, не торговля, но посильное содействие.
Хватка была холодная и крепкая, это сразу почувствовали и все думцы, но никому из них не предстояло спорить, можно было остаться зрителем. А Милюков напряг крепкую шею, ожидая ударов. Вот положение: Государственная Дума дала единство и силу перевороту, а приходят со стороны и имеют большую силу диктовать!
Теперь голос перешёл к Нахамкису. Обстановка была неофициальная, выступающие не вставали. Но Нахамкис, доставший на колено свои пункты, написанные на неровном клочке случайной бумаги, стал говорить с большой важностью, даже торжественно.
Когда-то юнец-революционер, исключённый из 7-го класса одесской гимназии, и якутский ссыльный, потом в эмигрантских скитаниях, потом в первую революцию при Троцком, и арестован в этом же самом петербургском Совете рабочих депутатов, и снова, снова эмигрантские ничтожные годы, — не мог Нахамкис придать и вообразить себе такой высоты и значения, что вот он — поставляет правительство, что вот самые знаменитые буржуазные лидеры сидят и слушают его условия. Он не просто их читал одно за другим и даже не объявлял, сколько их, чтобы сильнее действовало, а прочтя один пункт спокойным сдержанным голосом, не торопясь разъяснял и мотивировал, как бы снисходя.