— Да ведь вы же сами сказали, что печатаете воззвание к солдатам! — напомнил он Гиммеру.
А тот — как не понял связи.
Керенский по-прежнему мрачно не участвовал в дискуссии, а тут — вообще ускочил.
Чхеидзе дремал в беспомощности.
Соколов как ушёл, не возвращался.
А эти два социалиста — сомкнулись на своём.
Думцы отвалились. Владимир Львов отдал всё одному взрыву, больше не взрывался. Шульгин очнулся, взбрыкнул, что от выборного офицерства всё окончательно развалится, и снова впал в прострацию.
Шёл третий час ночи. Уже никто не мог выдержать. Но Милюков знал про себя, что выдержит и пересилит. Ничего лучше он в мире не умел, чем вот это медленное перетирание собеседников. Он знал это искусство: вдруг покинуть основное место разногласий и начать перетирать, перетирать челюстями какое-нибудь побочное второважное место, — но оттуда пережёв постепенно вернётся на главное. А ещё в запасе у него было искусство находить примиряющие словесные формулы, которые дают удовлетворение оппоненту, а себе открывают свободную линию действия.
Милюков уже заметил, как плохо и повторительно составлен список Совета: пункт о гражданских правах народа, распространённый на армию, и пункт о самоуправлении армии — в разных местах и в общем друг друга повторяют. Он принялся за первый и настаивал, настаивал, пока добился переписать, что на военнослужащих политические свободы распространяются, но в пределах, допускаемых военно-техническими условиями. Тем самым и пункт о самоуправлении армии начал уже обкусываться с краёв. А если обкусывать его дальше, то и он принимал форму, уже приемлемую: при сохранении строгой воинской дисциплины в строю и при несении военной службы...
Умно спорил и Гиммер. Он не говорил, что это — они, вожди Совета, придумали и настаивают так. Но что таковы крайние требования масс: солдаты потерпят офицеров только выборных, а Совет как может умеряет и сдерживает в рациональных рамках. Но если вовсе пренебречь требованиями масс, то размах движения сметёт и все правительственные комбинации. И напоминал:
— Не забывайте: реальные силы — только у нас. Стихию можем сдержать только мы!
(Он уже заметил, что цензовые этому верят, здесь это сильным конёк, и нажимал. Они-то с Нахамкисом знали, что «Приказ № 1» уже пошёл в печать, и отступать некуда).
Да, Милюков это уже понимал: что без Совета массами не управить. И не отразить внешней контрреволюции. Но как будто не слыша этих угроз о стихии, не продрогнув ни ухом ни глазом, а сам напоминая им об опасности генерала Иванова, он методически откусывал и откусывал с краёв. Ему говорили, что требования и так уж минимальны, — а он их откусывал.
И как только выборность офицерства откусил и, как ему казалось, об образе правления пункт выигран, он, по высшим правилам переговоров, в ту же минуту неутомимо и неожиданно пошёл и сам в наступление:
— Это — ваши требования к нам. Но: и мы имеем к вам свои.
Так, так! — подумал Гиммер про себя. Сейчас их свяжут обязательством поддерживать новое правительство — и так скуют всю инициативу Совета и загубят демократию.
Не совсем так, но в этом роде. До того напугала цензовиков солдатская анархия, что все мысли их были про солдатскую анархию. Милюков, действительно, просил о встречной декларации Совета, которая должна быть напечатана одновременно с декларацией правительства, принявшего пункты Совета, а Совет пусть подтвердит, что правительство образовалось с его согласия и должно быть законно в глазах масс.
Кажется, ещё шаг — и участие в правительстве?
Нет, прямого соучастия Совета Милюков не запрашивал, а просил: ещё заявления о доверии к офицерству. И осудить грабежи и врывания в частные квартиры.
Опять об этом? Мало того, чтоб не выбирать нового офицерства, но ещё и доверять старому? А оно — контрреволюционно? А оно — верно царскому режиму?..
Тем временем вернулся, ворвался Соколов, по-новому взволнованный. Он вот где, оказывается, пропадал: он узнал, что от Военной комиссии Думы готовится прокламация к войскам, и сейчас читал её корректуру. Так вот, там говорится: о так называемом «германском милитаризме», о «полной победе» и о «войне до конца»!.. Каково?
Это было возмутительно и коварно со стороны цензовых кругов — издавать такую прокламацию за спиною Совета! (У Соколова однако хватило ума не выказывать, какой они сами подготовили «Приказ № 1»). Это было по крайней мере непорядочно с их стороны: Совет тактично обошёл в переговорах вопрос продолжения войны — а цензовые круги лезли на рожон! Совет принёс тяжёлую жертву, поставил себя под удар европейского демократического мнения, — а что же делали думцы?!
Правда, это делал — Гучков, которого здесь не было. Милюков — сразу и не одобрил его бестактность. Милюков — ценил то соглашение, которое они почти уже достигли среди трупов спящих.
А кстати спросили советские: кто же такие правительство, персонально? Не очень сильно это депутатов Совета интересовало, ну а всё-таки? Например, Гучков — будет? Он вызывает большое недоверие.
Даже Милюков, его известный неприятель, должен был ответить: при своих организаторских способностях, при своих обширных связях в армии, Гучков в нынешней ситуации незаменим.
Посмеялись Терещенке. Но Милюков и сам косился, через какую щель этого Терещенку затолкнули.
Тут принесли и корректуру гучковской прокламации — огромными буквами, для расклейки на улицах. Пробежав её, Гиммер про себя нашёл, что, пожалуй, она и не страшна: вполне нормальное обращение к воюющей армии во время войны. Но — нельзя было спускать. И он заявил, что если думцы её не остановят — Совет остановит своею силой.
Упрямый Милюков в этот раз как будто и не упрямился. Он возвращался всё к тому же: надо составить встречную декларацию Совета.
А между тем членам будущего правительства надо было привести в порядок и оформить проработанные пункты.
Всё это могло завтра — то есть сегодня же утром, появиться в «Известиях» Совета.
Был четвёртый час ночи. Решили — на час разойтись для редактирования и снова сойтись. Уже ни у кого не было ни сил, ни соображения, и охотно оставили бы на завтра. Но, настаивал Милюков, откладывать ни в коем случае нельзя: у населения создастся впечатление, что правительство никак не может образоваться, какая-то есть роковая помеха.
Да без такого соглашения у обеих сторон не оставалось и выхода.
299
Тщательная красная бутоньерка, как готовят её из
шёлка терпеливые пальцы мастериц, даже в эти
сумасшедшие дни —
цветок или розочка, совершеннее природных, —
шесть? восемь? десять лепестков? — так
строго-точно симметричных, такие одинаковые
лепесточки с парными отворотами, —
медленно-медленно вращается вокруг оси, как
любуясь сама собою или давая полюбоваться нам.
Но совершенство нигде не длительно, и мы видим
бутоньерку уже только четырёхконечную, и не столь
уже тщательную, кой-где неровно прихвачены края,
и вращается она тоже не совсем ровно, то медленнее, то
быстрей, как будто мешает ей что-то.
Крупнее.
= Это — красный бант двуконечный, перехваченный чуть
посредине, где пришпилен случайной поспешной
булавкой, а в две стороны разлаписто,
нарочито-крупный бант, какой прикалывают рядом с
орденами офицеры, примкнувшие к революции,
чтобы видно было за квартал.
И — сдвинулся боком, и — одёрнулся боком,
нет, это он начал вертеться,
и быстрее, хотя всё различаем бант.
А в самом вращении он меняется, теряет форму —
крупнее
= да это большой рваный красный лоскут, отхваченный
как попало, лохматый как огонь, приколотый где
пришлось,
вокруг точки прикола вращается своими углами,
отрывами, лохмами.
Во весь экран
шальное кружение,
и почему-то страшное.
300
Никогда генерал Рузский не чувствовал себя таким сильным и гордым, как после растянутых вечерне-ночных переговоров с царём. Он никогда бы и вообразить не мог, что посмеет так разговаривать с монархом. Неожиданный перевес своей силы, в глубине он знал немало поражений, превосходство иных других.
А гордым — потому, что Рузскому одному досталось в несколько часов выполнить десятилетнюю задачу всего русского образованного общества, что не удалось многим сессиям Думы, сотням призывов, петиций, резолюций, — а Рузский мог теперь поразить Родзянку и весь Петроград.
Со своим ограниченным здоровьем едва вынес всю эту уже ночную растяжку, и в аппаратной штаба фронта с удовольствием погрузился в глубокое кресло. Он так устал, что и разговор вёл из откинутого кресла, от аппарата же к нему поддерживал ленту Данилов.
Была половина третьего ночи. Можно представить, насколько же в Петрограде сейчас нет ночей. Что там вообще творится!..
Родзянко появился на том конце, аппарат простучал об этом.
Однако и смущала Рузского отмена уже назначенного приезда Председателя — да когда он был приглашён Государем. И чтобы верней понять соотношение лиц и предметностей, Рузский сперва попросил объяснить, почему Родзянко не приехал во Псков, как обещал. Причём генерал хотел бы, с полной откровенностью, знать причину истинную.
Родзянко, с откровенностью же: первая причина — что посланные с Северного фронта войска взбунтовались в Луге, присоединились к Государственной Думе и решили не пропускать даже царские поезда, и Родзянко озабочен теперь открыть им путь.
Лента текла — и Рузский соображал, что это — бессвязно. Волнения в Луге — местного гарнизона, не посланных войск, — и очевидно направлены в пользу Думы, они не мешали Родзянке ехать. Нет, он не подготовился к ответу, скрывает что-то.
Но лента текла, и Рузский не возражал. Недостаток аппаратного разговора — не видишь лица собеседника. Преимущество — не видят и твоего.
А вторая причина: получил Председатель сведения, что его поездка во Псков могла бы повлечь нежелательные последствия.