Для новосоздаваемого правительства Керенский становился даже как бы ключевой фигурой: в его лице правительство вырывало себе от революции её главаря, а само, расширившись на революционное крыло демократии, приобретало устойчивость. Тем более был необходим Керенский, что Чхеидзе отказался.
Переговоры с Керенским были самые секретные, он очень скрывался от своих товарищей по Совету. То мрачно предсказывал, что ему не позволят войти. То пылко обещал, но требовал тайны до последнего момента. И до самых последних часов вся картина зависела от окончательного решения Керенского.
Именно сегодня утром он позвал Милюкова к телефону. Он доночёвывал где-то, не дома, и теперь бодрым голосом говорил оттуда, что вот — согласен бесповоротно! Но и по-прежнему просит не говорить никому до последней минуты, пока он ещё не обезвредит своих противников.
Оставалось теперь — ещё этого подождать. Будет сигнал.
Освободилась голова от последнего расчёта — и посмотрел Милюков на себя в зеркало. Мят, небрит, рубашка несвежая, никак не подходил он к своему великому дню. Надо сходить пока домой на Бассейную, помыться, переодеться.
На улице стоял ярко-солнечный, морозный, весёлый день.
308
Исполнил Алексеев все второстепенные дела — и ещё больше охватило его недоумение перед главным делом. Перед таким огромным делом — и он обречён был на одиночное руководство, на одиночные решения тут. Мало того, что он остался за Верховного Главнокомандующего — но и всю общероссийскую судьбу он должен был отомкнуть или помочь отомкнуть. Но он никогда не готовился к этому.
Да ещё больной. Может быть в здоровом состоянии он ухватил бы ясней.
Сейчас там, во Пскове, уже началось уговаривание Государя — и, конечно, будет долгое, нудное, как правильно предсказал Данилов.
И Алексеев чувствовал на себе бремя что-то предпринять, помочь делу из Ставки, помочь благополучному разрешению. Но как? Будь Государь сейчас здесь — Алексеев ходил бы к нему в дом с телеграммами, а между ними в чём-то помогал бы советами, осторожно и внушал. Но Государь уехал — как дезертировал. И оставил всё на плечах Алексеева, обязывая его на собственные действия по каждому событию.
А Алексеев, хотя каждый день делал всё, как усматривал, и не встречал возражений от Государя, а вот, оказывается, совсем один — не мог.
С кем-то нуждался он разделить эту тяжесть.
С кем же? Не с прямым подчинённым, как Лукомский и Клембовский. Да все миллионы Действующей армии были ему — подчинённые. А самостоятельны и равны наштаверху по должности — только Главнокомандующие фронтами и флотами.
Это — мысль! Да за последние дни Родзянко уже и обращался непосредственно к Главнокомандующим, он уже и втянул их в обсуждение государственных дел. Так естественно было именно с ними это обсуждение продолжить? Вот и облегчить свою задачу. Рузский — всё равно уже знает, и что ж таить от других?
Мысль очень понравилась Алексееву. Она разгружала его от невыносимого давления ответственности.
Когда к Главнокомандующим апеллировал сторонний штатский советник Родзянко — это было возмутительное вмешательство в армейскую иерархию. Но если так обратятся из самой Ставки, это будет только — почёт и уважение к Главнокомандующим. Отчего, правда, и не обратиться к ним сейчас с назревшим роковым вопросом? Из Главнокомандующих получить тот синклит, тот высший совет, тот особый военный парламент, чьё соединённое мнение и поможет Государю советом в трудную минуту, и в какой-то степени обяжет его не колебаться бесконечно.
А по вчерашним переговорам и выражениям Алексеев мог быть уверен, что и Брусилов, и Рузский, и Непенин смотрят на положение трезво, без избыточной верноподданнической робости.
Задумал так Алексеев — и сразу принял. Сказал Лукомскому — тот очень поддержал. И закипела у них работа: составлять циркулярное письмо Главнокомандующим. Составить и убедительное, и быстро.
Мощный голос Родзянки в задышке петроградских страхов вдохнулся в это письмо. Мысль умнейших людей столицы передала ставочным генералам провальную бесповоротность отречения. Да и как они сами до сегодняшнего утра не видели, что уже не об ответственном министерстве речь, но ребром поставлен династический вопрос? Что войну до победного конца теперь только и можно будет продолжать, если выполнить народное требование отречения.
И, смешивая свой голос с голосом Родзянки, Алексеев, незаметно для себя, теперь разъяснял, добавлял ещё и от себя, что обстановка по-видимому не допускает другого решения. Что само существование Действующей армии и работа железных дорог находятся фактически в руках петроградского временного правительства. И чтобы спасти армию и спасти независимость России — нужны дорогие уступки.
Прихмуренный, даже выздоровевший, Алексеев быстро-быстро исписывал лист, — он и писал всегда быстро и не слишком затруднялся в подборе выражений. А Лукомский облокотился рядом о стол и удачно, к месту, подкреплял его советами. И с каждой написанной фразой Алексеев не только всё больше сам уверялся, но даже и загорался этой идеей: как легко можно выйти из ужасной трудности, и не проливши ни капли крови.
И под его пером ночной взбрык Родзянки преобразовался почти в военный приказ: не благоволит ли Главнокомандующий телеграфировать весьма спешно свою верноподданническую просьбу непосредственно Его Величеству во Псков, копия наштаверху?
И ещё снова, боясь, что документ не вполне отчётлив: потеря каждой минуты может стать роковой для существования России, между высшими начальниками Действующей армии нужно установить единство мысли. Такое решение избавило бы армию от возможных случаев измены долгу, от искушения принять участие в перевороте, — который однако может безболезненно совершиться решением самого Государя.
Теперь так. Рузскому — первому готовую телеграмму, он всё знает. На Кавказский фронт и во флоты, по трудности связи, — телеграммы. А три оставшихся фронта разделить между нами тремя, чтобы не терять времени, и одновременно всем трём провести убедительный аппаратный разговор с самими главнокомандующими.
Но так устал Алексеев, что предполагаемых тяжёлых собеседников — Эверта и Сахарова, передал своим помощникам. А себе избрал лёгкого Брусилова.
И Брусилов с первых слов поддержал надежду:
— Имею честь кланяться. Что прикажете?
Передавая текст, Алексеев следовал единому для всех написанному, но кое-где добавлял и от себя, как в живом разговоре. Запнулся в одном месте, изменил:
— ...Обстановка — туманная... Но, по-видимому, не допускает другого решения. И каждая минута дальнейших колебаний только может повысить притязания...
И ещё доверительно добавил, что опасается козней исчезнувшего Иванова, который: может испортить весь миролюбивый замысел. Тут как раз поднесли бумажку, что Иванов возвращается в Ставку, но наштаверх не очень этому верит.
И — потекло от Брусилова в ответ, так и слышался его бодрый тонкий готовный голос:
— Совершенно с вами согласен. Колебаться нельзя. Время не терпит. Немедленно телеграфирую всеподданнейшую просьбу. Совершенно разделяю все ваши воззрения. Тут двух мнений быть не может!
— Да! — обрадовался Алексеев. — Будем действовать согласно. Только в этом возможность пережить с армией ту болезнь, которой страдает Россия, и не дать заразе прикоснуться к армии.
Лёгкий человек Брусилов!
— Да, между нами должна быть полная солидарность. И! — не забыл ввернуть тот, — считаю вас по закону Верховным Главнокомандующим, пока не будет другого распоряжения.
Ну уж, слишком дальновидно. А Алексеев не успел с утра и подумать: ведь если отречение — то как же будет с постом Верховного?.. Но всем этим действием вовсе не искал себе Алексеев поста. Даже больше: не разгибая тут спины многие месяцы, он внутренне был вполне и с тем! примирён, что когда наступит полоса боевых успехов — его сменят кем-нибудь более видным и блестящим.
Когда возвышались другие — он сохранял спокойствие духа.
*****
ОЙ, ЖГИ, ГОВОРИ, ДО-ГО-ВА-РИ-ВАЙ!
*****
309
Ночь — неполная и обманно покойная. На короткие часы сон обмыкает футляром, и спится так, будто ничего дурного не происходит. Но уже при первом пробуждении грудь беззащитна, как выгрызала, как будто нет у неё передней перегородки до горла, а вся она — рваная ноющая полость. И хочется спастись, уйти назад в сон, — а он уже не принимает.
И даже, пока окончательно не проснёшься, ещё разрывней и мучительней, чем на полном яву, с открытыми глазами, перебирая уже точными вопросами: что — в Царском? Аликс и дети в опасности. Невозможно к ним доехать. Вчера капитулировал и дал ответственное министерство. Но даже (шевелится боязливое предчувствие) ещё хорошо, если всё на этом успокоится.
Хотя ночной разговор с Рузским как будто пришёл ко всеобщему примирению, а к утру выставилась из него безнадёжность.
Подниматься ещё потому так тяжело, что день не приводит близких людей, с кем бы можно посоветоваться. Свита — пустота: нет в ней близкого человека. Как он с такой свитой жил годами?..
И от Аликс — никаких сведений. Поездкою думал соединиться, а разорвался.
Молитва. В покинутости, в безвыходности одна она укрепляет. Стоишь и чувствуешь, как она возвращает силы, растекшиеся ночью из опрокинутого тела.
Сколько уже было несчастий в его жизни? К чему ещё он может быть не готов?
С утра погода ещё мутна, не определилось, будет ли солнце.
А под царский поезд на запасном пути за ночь намело снежка.
Против окна, через две платформы, — водокачка. Рядом с ней — серое каменное служебное здание. И отцепленная бочка-цистерна.
Проглотил безо вкуса кофе.
На станции, поблизости от царских поездов, всё оставалось мирно: никаких угрожающих сборищ, никакой и дополнительной охраны. Приходили поезда из Петрограда и уходили на Петроград. Только рассказывали приезжающие из столицы (свита перехватывала), что там разоружают офицеров, иногда стрельба, масса войск на улицах и многие идут к Думе.