Когда же Станкевич приходил в Таврический, то, поскольку прочно состоял в своей части, здесь казался овеян пороховым дымом, и на него была надежда. И он сам вознадеялся, как прежде, объединить думское и советское крылья, либералов и социалистов. Но в думском крыле Станкевич встречал совсем не то радостное разлитие и христосование, как на улицах. Он встречал тревожные глаза: во что дальше этот великий подвиг освобождения выльется, и как дальше солдат унять и направить? Все обязаны были вслух радоваться и приветствовать, приветствовать приходящие делегации, но уже начинали опасаться, не слишком ли сильно этот поток их несёт, и куда? Даже грузный Родзянко, произносивший речи с таким достоинством и одушевлением, возвращался после речей с выражением страдания и отчаяния. И его, могучего, несло как щепку куда-то.
Сам про себя Станкевич раскаивался, что тогда 27-го на Кирочной он замялся, послушался предостережения унтера и со всех ног не кинулся к своему батальону, не попытался подчинить его вовремя и повести к Думе, как просил Керенский. Керенский, кажется, один во всей Думе ничего не боялся, не трепетал перед революционным грозным потоком, смело в него входил и поощрял Станкевича. Вероятно потому, что сам ещё не понимал, во что вступает.
Прежний командир сапёрного батальона был убит в первую минуту восстания — когда во главе учебной команды вышел навстречу восставшим. Заменили его старшим в чине — но этот не понравился солдатам, начался бурлёж. Станкевич был избран помощником командира батальона, и ему приходилось сменить командира — на бессловесного прапорщика, который не должен был вызвать возражений.
Всё это Станкевич и проделал сегодня с утра, уже с большой уверенностью и очень звонко. Чуть-чуть меньше было бы в нём уверенности — и ничего б не вышло. Весь батальон он вывел во двор в полном строевом порядке. Здесь стал говорить от имени Государственной Думы, всё примиряя, никого не обвиняя, — представил нового командира — и не услышал гула возмущения.
И для закрепленья предложил тут же, с уже пристроенным оркестром, пройтись к Таврическому дворцу. Это солдатам нравилось! Идти было слишком даже близко, они бы охотно и покрутили лишние кварталы. И офицеры покорно пристроились на своих местах. А перед ротами неслись красные флаги.
Очень торжественно, с громом оркестра подошли к дворцу — вышел Чхеидзе на крыльцо, пал на колени и целовал красное знамя первой роты. Потом дребезжащим неразборчивым голосом говорил восторженные фразы о победившей революции — и чтоб не верили новой провокации ещё не разгромленной охранки, которая вчера от имени двух социалистических партий выпустила гнусную прокламацию, призывающую солдат не подчиняться офицерам. Но вот он, Чхеидзе, депутат Государственной Думы и председатель Совета Рабочих и Солдатских Депутатов, горячо призывает солдат доверять своим офицерам, приветствовать их как граждан, присоединившихся к революционному знамени, и оставаться братьями во имя великой революции и русской свободы.
И Чхеидзе понесли на руках.
Всё сошло внешне отлично. (Хотя Станкевич и понял, что листовки — от самих социалистов. И мрак застлал душу: мы сами всё погубим). В казармы вернулись уже не так отлично, многие солдаты по пути отбились гулять, пошли по городу. Но во всяком случае бессловесный прапорщик был утверждён.
Через час Станкевич опять был в Таврическом. Уже один, внутри. Та же содомная теснота и пар от людских испарений. Барышни, студенты, интеллигентные штатские, офицеры, думцы, солдаты под руку с сестрами милосердия, другие лежат на полу между тюками, ведут арестованного сановника.
Встретил Керенского, в этот раз озабоченного, не в костюме, в тёмной рабочей куртке. Тот отвёл Станкевича в угол комнаты и конфиденциально спросил:
— Знаете ли, мне предлагают портфель министра юстиции. Как вы думаете — брать или не брать? Демократические партии участвовать не хотят, а я не хочу идти против воли товарищей. А с другой стороны...
По лицу-то видно было, что ему хотелось слышать «да», он только сдерживал свою радость.
И вдруг Станкевич ответил ему безнадёжней, чем сам от себя ожидал:
— Всё равно, Александр Фёдорыч. Возьмёте ли, нет ли, — всё пропало.
— Как? — изумился, отпрянул Керенский, теряя налёт томности. Вот уж от кого не ждал! — Всё, напротив, идёт превосходно, что вы!
Да, знакомство с математикой требовало выражаться поточней:
— Всё идёт — инерцией старого порядка, а не новым. Всё, что мы видим, что ещё держится, — это от старого. Но надолго ли этой инерции хватит? Я теперь — военный и невольно рассматриваю только: как отразится на военных операциях? И нашёл я такую формулу: через десять лет всё будет хорошо, но через неделю немцы будут в Петрограде.
— Да что вы! да что вы! — женственно всплеснул руками Керенский. Даже и спорить не стал. А: брать ли портфель юстиции?
— Ну, что ж, — согласился Станкевич. — Может быть, вы ещё спасёте. Конечно, брать.
Они были накоротке, и Станкевич поцеловал Керенского.
Тот умчался, очень довольный. Счастливое исключение.
Всё больше видел Станкевич тревожных глаз.
Но друг перед другом люди не признавались.
315
Подошёл к Пешехонову один из его помощников, студент, и сообщил такую новость: что 1-й пулемётный полк, вчера поставленный на стоянку в Народный дом, — обставил его со всех сторон пул сметами, выставил часовых и никого не подпускает. Но администратор звонил в отчаянии, что ещё вчера с вечера вышла из строя канализация. Она рассчитана была на 2-3 тысячи человек, а ввалилось сразу 10. По сегодняшнему времени некого вызвать на ремонт, да солдаты их и не пустят, да пока они здесь остаются — ничего и не исправишь.
И из дома эмира Бухарского приходил архитектор с опасениями, что балки не выдержат нагрузки от стольких гостей. Да и канализация тоже.
Так бросать надо было комиссариатские заботы и ехать передворять куда-то пулемётный полк.
С этим же студентом и поехали в Народный дом.
Действительно, и пулемёты стояли полукругом, и патрули, солдаты опасались нападения. Не доверяли, проверяли, докладывали — с трудом пропустили комиссара внутрь.
А что делалось внутри! Знавал Народный дом переполнения на больших празднествах, особенно в Пасхальную ночь, когда там служили всенародную утреню, — но не бывало такой густоты на лестницах, в проходах, галереях, да всюду одни солдаты, без винтовок (где-то скинув их у стен), без подобия организации, — и следа петроградской радости не было на их лицах. Кто шапку снял — постриженные, немытые, негородские, нетёсанные. Гудел, гудел огромный перетревоженный улей, и трудно было вообразить, где ж такое множество размешалось тут ночью, лёжа.
Пешехонов, народник до последней косточки, ещё раньше, чем искать начальство, заговаривал с самими солдатами: как они понимают, как их полку быть. Сам народ и должен знать себе добро.
Но хотя наружность его была самая простецкая, только что не в шинели, — отвечали ему недоброжелательно, резко и как барину:
— Усе дворцы позаймаем!
— Да мы как со своими пулемётами пойдём — всех вас расчистим!
Пешехонов почти леденел. И правда ведь: в полку пулемётов триста штук, и все на ходу! И если эта лавина двинется по Петрограду искать себе помещения...
Но узнал от солдат, что при полку ещё есть и офицеры, новоизбранные. Выбранный есть и полковой командир, капитан. Стали его искать.
Все офицеры, облечённые солдатским доверием, оказались, по сути, под арестом: им отведена была единственная маленькая комната, они набивали её битком, а дверь этой комнаты солдаты не позволяли затворять даже и ночью, опасаясь от офицеров какого-нибудь подвоха.
Офицеры были изнеможены своим положением: взрыв ораниенбаумского бунта, пощадившего их головы, но с бессмысленным решением, потащившим и их — идти в Петроград. И здесь они не имели никакого влияния, их не пускали к телефону, они только правили службу караулов. И их капитан ничего не мог решить, а посоветовал только — идти в полковой комитет.
Толкались, искали — нашли комитет. В комнате сидело за столом человек пятнадцать солдат и один прапорщик и возбуждённо толковали. Никакого внимания они не обратили на вошедших. Такой полновластный на всей Петербургской стороне, стоял народник Пешехонов близ двери и своим непритязательным голосом несколько раз пытался вмешаться — но ни паузы не было, куда вставить речь, и не слушали его. Тут нашёлся студент и сильно крикнул:
— Да вы что? Да вы знаете — кто с вами говорит? Ведь это — товарищ Пешехонов!
Произвело впечатление!
— А-а! — закричали, повскакали. — Товарищ Пешехонов?! Ура! Ура! Качать его!
И чуть не начали качать, хотя, понимал Пешехонов, его фамилию они слышали первый раз.
Зато теперь он мог говорить, и слушали его.
Он стал им объяснять, какие трудности с отведенными обоими домами. А просторней — и тем более найти нельзя. Что самое будет лучшее, если полк воротится в свои казармы в Ораниенбаум. Перестали и слушать, закричали:
— Для других есть — а для нас нет?
— Значит, другие в Питере будут проклажаться — а мы в Ораниенбауме сиди?
— А вы — дворец нам отведите!
— Зимний дворец давайте!
Пешехонов стал объяснять, что дворцами он не распоряжается, что в Зимнем было бы им ещё и хуже, там уборные и вовсе не приспособлены. А на Петербургской стороне никаких других больших помещений нет.
В один голос твердили:
— Не может быть!
А глаза горели — больно хотелось им во дворце хоть денёк пожить, посмотреть, каково это живут.
Хорошо, Пешехонов предложил им назначить квартирьеров, и сейчас с ним вместе ехать осматривать Петербургскую сторону, убедиться, что таких больших домов нет.
Согласились поехать, но только завтра. Сейчас надо было им о чём-то другом дотолковаться, да видно хотелось и здесь ещё побыть.
Ладно. Ещё раз с опаской и сочувствием оглядывая все эти кучки, столпления и вереницы обескураженных, потерянных, храбрящихся солдат, Пешехонов со студентом вышли сквозь пулемётные посты и уехали.