Поиски русскими писателями второй половины XIX века "мировой гармонии" приводили к непримиримому столкновению с несовершенством окружающей действительности, причем несовершенство это осознавалось не только в социальных отношениях между людьми, но и в дисгармоничности самой человеческой природы, облекающей каждое индивидуально неповторимое явление, каждую личность на неумолимую смерть. Достоевский утверждал, что "человек на земле - существо только развивающееся, следовательно, не оконченное, а переходное".
Эти вопросы остро переживали герои Достоевского, Тургенева, Толстого. Пьер Безухов говорит, что жизнь может иметь смысл лишь в том случае, если этот смысл не отрицается, не погашается смертью: "Ежели я вижу, ясно вижу эту лестницу, которая ведет от растения к человеку... отчего же я предположу, что эта лестница... прерывается мною, а не ведет дальше и дальше до высших существ. Я чувствую, что я не только не могу исчезнуть, как ничто не исчезает в мире, но что я всегда буду и всегда был".
"Ненавидеть! - восклицает Евгений Базаров.- Да вот, например, ты сегодня сказал, проходя мимо избы нашего старосты Филиппа,- она такая славная, белая,- вот, сказал ты, Россия тогда достигнет совершенства, когда у последнего мужика будет такое же помещение, и всякий из нас должен этому способствовать... А я и возненавидел этого последнего мужика, Филиппа или Сидора, для которого я должен из кожи лезть и который мне даже спасибо не скажет... да и на что мне его спасибо? Ну, будет он жить в белой избе, а из меня лопух расти будет; ну, а дальше?"
Вопрос о смысле человеческого существования здесь поставлен с предельной остротой: речь идет о трагической сущности человеческой идеи прогресса, о цене, которой она окупается. Кто оправдает бесчисленные жертвы, которых требует вера во благо грядущих поколений? Да и смогут ли цвести и блаженствовать будущие поколения, предав забвению то, какой ценой достигнуто их материальное благоденствие? Базаровские сомнения содержат в себе проблемы, над которыми будут биться герои Достоевского от Раскольникова до Ивана Карамазова. И тот идеал "мировой гармонии", к которому идет Достоевский, включает в свой состав не только идею социалистического братства, но и надежду на перерождение самой природы человеческой вплоть до упований на будущую вечную жизнь и всеобщее воскресение.
Русский герой часто пренебрегает личными благами и удобствами, стыдится своего благополучия, если оно вдруг приходит к нему, и предпочитает самоограничение и внутреннюю сдержанность. Так его личность отвечает на острое сознание несовершенства социальных отношений между людьми, несовершенства человеческой природы, коренных основ бытия. Он отрицает возможность счастья, купленного ценой забвения ушедших поколений, забвения отцов, дедов и прадедов, он считает такое самодовольное счастье недостойным чуткого, совестливого человека.
Русская классическая литература ощутила тревогу за судьбы человечества на том этапе его истории, когда, на попрании великих религиозных истин, возникла фанатическая вера в науку, в абсолютную ее безупречность, когда радикально настроенным мыслителям революционно-просветительского толка показалось, что силою разума можно разом устранить общественное несовершенство. Всеми средствами наша классическая литература стремилась удержать этот назревавший, необузданный порыв. Вспомним Платона Каратаева у Толстого, Сонечку Мармеладову, Алешу Карамазова и старца Зосиму у Достоевского. Вспомним насто-роженное отношение русских писателей к деятельному человеку. Не предчувствие ли опасности самообожествленного человеческого разума заставляло Гончарова заклеймить Штольца и едва ли не на пьедестал возвести "ленивого" Обломова?
Тургенев в своем Базарове, Достоевский в своем Раскольникове, Толстой в Наполеоне не по той ли причине сосредоточили внимание на трагизме смелого новатора, безоглядного радикала, способного подрубить живое дерево национальной культуры, порвать связь времен? И даже Салтыков-Щедрин в финале "Истории одного города" предупреждал устами самодержца Угрюм-Бурчеева: "Придет некто, кто будет страшнее меня!" А в 90-е годы Чехов не уставал предупреждать российского интеллигента: "Никто не знает настоящей правды".
Но к предупреждениям русской классической литературы деятельный век войн, революций и глобальных социальных потрясений оказался не очень чутким. России суждено было пройти через этап обожествления конечных человеческих истин, через благородную в своих намерениях, но жутко кровавую в исполнении веру в революционно-преобразующий разум, способный создать рай на грешной земле.
Уроки классики были полностью преданы забвению. Напряженный духовный труд Толстого и Достоевского был презрительно заклеймен как "юродство во Христе" или как реакционная "достоевщина". Но именно Достоевский в финале "Преступления и наказания", в пророческом сне Раскольникова, предугадал надвигающийся кризис возрожденческого гуманизма, кризис европейской цивилизации, обожествившей на исходе XIX века самое себя, решившей взять разом "весь капитал" и уж никак не желавшей "ждать милостей от природы".
В. С. Соловьев в. статьях, посвященных памяти Достоевского, сформулировал истины, к открытию которых пришла вместе с творцом "Преступления и наказания" русская классическая литература. Она показала прежде всего, что "отдельные лица, хотя бы и лучшие люди, не имеют право насиловать общество во имя своего личного превосходства". Она показала также, что "общественная правда не выдумывается отдельными умами, а коренится во всенародных чувствах".
Глубочайшая народность русской классической литературы заключалась и в особом взгляде на жизнь народа, в особом отношении ее к мысли народной. Русские писатели второй половины XIX века, выступая против самообожествления народных масс. Они отличали народ как целостное единство людей, одухотворенное высшим светом простоты, добра и правды, от человеческой толпы, охваченной настроениями группового эгоизма. Особенно ясно это противостояние народа и толпы показал Толстой в романе-эпопее "Война и мир".
Уроки русской классической литературы и до сих пор еще не усвоены и даже не поняты вполне, мы еще только пробиваемся к их постижению, проходя через горький опыт исторических потрясений XX века. И в этом смысле русская классика все еще остается впереди, а не позади нас.