Построив Петербург, Петр увел Россию от ее провиденциального пути. Ибо «с той чреватой поры, как он бросил коня на финляндский серый гранит... надвое разделилась, страдая и плача, до последнего часа — Россия» (140, I).
И вот какие возможны, по Белому, дальнейшие пути для вздыбленной Петром страны. «Россия, как конь», может унестись «в темноту, в пустоту, отделиться от почвы, как иные из твоих безумных сынов»... Или может она, встав на дыбы застрять в беспутье еще «на долгие годы»... Или может, наконец, «испугавшись прыжка», вернуться к старине и «вновь опустить копыта, чтобы понести великого Всадника в глубину равнинных пространств»... (141, I). Но все это — гибельный путь, и этого «да не будет!» — заклинает Белый.
Россия должна выполнить иную миссию. И раз поднявшись на дыбы, конь «копыт не опустит». Но не ринется он и в «обманчивые страны» Запада, не вернется к старому, не останется и в горестном беспутье. Будет другое: «прыжок над историей будет; рассечется земля; самые горы обрушатся от великого труса... Петербург же опустится; бросятся с мест своих все народы земные; брань великая будет... Желтые полчища азиатов обагрят поля европейские океанами крови...»
А из этой несмирной битвы, верит Белый, родится новая Россия. Стране предстоит «новая Калка», когда воссияет, наконец, подлинное, «последнее Солнце»: «Куликово Поле, я жду тебя! Воссияет в тот день и последнее Солнце над моею родной землей... Встань, о Солнце!» (141, I).
Разумеется, во всем сказанном нетрудно увидеть давнюю соловьевско-теургическую концепцию: опасность «панмонголизма», пришествие Антихриста, победу Христа и т. п. Сквозь «ужас» Белый проводит спасительную «сверхчувственную явь» (Иванов).
Но если за изображенными Белым «темными» силами была, пусть извращенная, но все же какая-то реальность и, стало быть, писатель имел какой-то конкретный исходный материал для творчества, то что мог он сказать о силах, на которые надеялся: о религиозно-теософских спасительных началах? Ровно ничего, кроме мистических «догадок» произвольной религиозной фантастики.
Это и сказалось в композиции романа, особенно в изображении «положительных сил» истории. Вот почему неоднократно возникает в «Петербурге» смутный, набросанный беглыми штрихами образ некоего «печального и длинного». Его функция — проповедь светлого будущего, смирения, очищения через страдание. И он не случайно приходит к героям романа в момент их духовного «возрождения». К Николаю он приходит, когда тот осознает преступность терроризма. И тогда, рисует Белый, «будто кто-то печальный вкруг души его очертил благой проницающий круг... Стал душу пронизывать светлый свет его глаз... Раздалось что-то, бывшее в душе Николая сжатым... Была тут необъятность, которая говорила нетрепетно: «Вы все меня гоните!.. Я за вами всеми хожу...» (121, III). «Печальный и длинный со светлым светом глаз» возникает с той же проповедью и перед Софьей Лихутиной, когда в ней пробуждается «нерожденная душа»: «Вы все отрекаетесь от меня: я за всеми вами хожу. Отрекаетесь, а потом призываете»... (106—110, II). И тот же «гость» является в варианте «Медного Всадника» и к Дудкину, как «учитель», предвидя, очевидно, искупительное его сумасшествие и прочее: «Ничего, умри, потерпи». Дудкин же осознает при этом, что «прощен извечно» и что вся его жизнь — «только призрачные прохождения мытарств до архангеловой трубы» (103, III).
Кстати сказать, значение в концепции романа образа «печального и длинного» прекрасно сознавали единомышленники Белого. Иванов-Разумник считал даже образ этот «второй, внутренней темой романа». Вот что он писал по этому поводу: «Христос не один раз проходит печальной тенью по страницам романа; в разных видах проходит «кто-то печальный и длинный»... И побеждает он, побеждает и в душе Николая Аполлоновича, и в душе его отца, и в душе террориста Дудкина, побеждает после того, как страданиями преображаются их души: трагедией души очищены все они, ибо душевные страдания — Христу сопричтение».
А далее, определяя место «Петербурга» во всем творчестве Белого, Иванов-Разумник пишет, что роман — «ответ все на тот же призыв, который звучал с первых страниц книг Андрея Белого»; это — «все об одном; о втором Христовом Пришествии... Ей, гряди, господи Исусе!».
В свою очередь и Вяч. Иванов признает, что образ «печального и длинного» — это образ Христа. Но он сетует на то, что образ этот недостаточно определен, «уклончив». По мнению Иванова, Белый должен бы смелее и решительнее назвать «имя, которое он знает, от которого вся нежить тает».
Однако «Петербург» — не простое продолжение, как утверждает Вяч. Иванов, идеи Вл. Соловьева. Его концепция усложнена здесь теософией. И именно теософской фантастикой продиктовано возрождение Николая, как путь в «астральные миры, космическую безмерность», осознание «круговращения бытия» и т. п. То же, по Белому, переживает и Дудкин. И в этих двух образах раскрывается механика и суть теософских преображений человека. Разумеется, все это весьма туманно, да иначе и не могло быть.
Истинная «родина» человека, утверждает Белый, — космические миры. Это наш «духовный материк». Судьба человека поэтому связана с движением светил. Тело же человека — «ненужный балласт». Только «извергнувши его, ураганами всех душевных движений подхвачена бывает душа». И тогда «спутник земли, от земли отлетаете вы в мировые безмерности... — слышим кипение Сатурновых масс». И «если бы мы телесно могли представить все это, — добавляет Белый, — перед нами бы встала картина первых стадий жизни души, с себя сбросившей тело» (220, 221, III).
Иначе говоря, «сбросивший тело» человек, как герой второй «Симфонии», возвращается к божественной «родине», к истинным, не искаженным «рацио», детским «первым стадиям жизни души». Подобные переживания и воплощены Белым в образах Николая и Дудкина.
Николай, чтоб духовно воскреснуть, должен «все, все — отрясти, позабыть»; он должен вернуть себе «сердце», должен «вспомнить о трансендентальных предметах, о том... что действует в этом мире он — не он, он — бренная оболочка» и т. д. А для этого он должен прежде всего вернуться «на старую, позабытую родину, к голосам детства». Ибо именно с этими детскими «первыми стадиями развития души» связано откровение «трансенденталвного мира», тогда появляется «печальный и длинный» (129, II; 120—122, III).
Дудкин, как более образованный теософ, называет подобные переживания «пульсацией стихийного тела». И он раскрывает их смысл Николаю: «Вы так именно пережили себя; под влиянием потрясений совершенно реально в вас дрогнуло стихийное тело, на мгновение отделилось от тела физического... Этот род ощущений будет первым вашим переживанием загробным» (38, III).
Выше приводились уже слова В. И. Ленина: «Вехи» стремятся со всей решительностью и во всей полноте восстановить религиозное миросозерцание». А далее в статье говорится: «Демократическое движение и демократические идеи не только политически ошибочны... но и морально греховны, — вот к чему сводится истинная мысль «Вех».
«Петербург» — самое крупное произведение XX века, воплощающее эти веховские идеи. Роман утверждает мистическое миросозерцание как единственно истинное и изображает демократическое движение как греховное и преступное.
В рецензии на сборник «Вехи» Белый писал: «Замечательная книга; она должна стать настольной книгой русской интеллигенции». Для автора «Петербурга», очевидно, это так и было.
В 1916 году Белый написал третью часть «Востока и Запада» — повесть «Котик Летаев». Напечатана была повесть в сборниках «Скифы» в 1917—1918 годах (с подзаголовком «Первая часть романа «Моя жизнь»).
В «Петербурге», когда в процессе духовного возрождения герои романа вырываются «из состава тела», встречаются с «печальным и длинным», растворяются в космосе, они возвращаются таким образом к «детству» — первым стадиям развития души. Во всем этом Белый находил мистико-теософские преображения, выводящие человека из «морока» действительности.
С этих позиций и изображается в «Котике Летаеве» история детского сознания. Мы целиком погружаемся в мир мистики и теософии. «Человеческий череп» — это «безмерность сумраком овеянных зал, гробовая покрышка, пещера». И лишь в «пробитую брешь» проникают «стены света, поющие лучи». И тогда «вы видите, что Он входит. Он стоит между светлого рева лучей... Тот Самый... Исконно знакомое, заветнейшее, незабываемое никогда...»
Человек с детства брошен в «мрак» черепа: «вы — маленький-маленький-маленький, беззащитно низвергнутый в нуллионы эонов, охвачены черным свистом пустот». В этой беззащитности ребенка — «дотелесная жизнь обнажена» еще смутно и мрачно. Задача как раз и заключается в том, чтобы эту смутность «преодолевать, осиливать», чтобы «окрыленное» «Я», «встав из гробовой покрышки, пещеры... вознеслось, чтобы... вернуться на родину».
Повесть о детстве оказывается повестью о специфическом, с младенчества мистическом сознании, которое связано с «дотелесной жизнью», с «космосом» и с Христом. И «в тридцать пять лет, — признается автор, — самосознание разорвало мне мозг и кинулось в детство...». Смыслы всех позднейших лет, рожденных, очевидно, «гробовой покрышкой черепа», «развеиваются, — смыслы их я отверг: предо мной — первое сознание детства; и мы — обнимаемся: «Здравствуй!...».
Разумеется, для Белого возвращение к этому детскому сознанию — не деградация, а, наоборот, постижение истины, «полноумие», освещенное «восстанием младенческой жизни». Ибо теперь открылись, наконец, «Солнце, Око, Космос. Меня ожидает Россия, ожидает история, — уверяет Белый.— Я прошел состояние тепловое: внутри вспыхнуло Солнце». И «знаю я,— будет время... Не здесь, не теперь... Буду я вторично рождаться... Во Христе умираем, чтоб в Духе воскреснуть» и т. п.