Теперь выясняется, наконец, сложная философская концепция «Серебряного голубя». Россия еще во тьме. Но тьма эта уже предолевается. «В народе новые народились души», а «опередившие современников» интеллигенты-мистики типа Даръяльского, в которых «будущность народа», — несут в «хаос и безобразие... тайный призыв».
Путь этих новых людей труден, им предстоят мучительные испытания, искушения, возможно — гибель. Им противостоят ложные учения Запада и еще искаженные стихийные народно-мистические искания. Но если соединить исконную «истину» мистической «Руси» с западной теософией, если сохранить при этом верность «Невесте», то путь будет найден и даже возможность гибели «обернется только в необходимый искус».
Теперь очевидно, почему так высоко оценили повесть проповедники «религиозного возрождения России». Они могли не соглашаться с отдельными деталями, но основное в этой философии их вполне устраивало: дальнейший путь России надо искать в религии, основа русского народа — религия и мистика.
В 1934 году А. Белый попытался переоценить свои книги «Пепел», «Урну» и особенно «Серебряный голубь». В то время как они создавались (1906—1909), утверждает автор, «жалким донкихотством были общественность и искусство в тогдашней общественности: общественность в собственном смысле уходила в подполье; а то, что под флагом общественности предлагалось мне, носило сомнительный припах... Отсюда налет отъединенности, замкнутости в произведениях моих того времени; лирический субъект «Пепла»—люмпен-пролетарий, солипсист, убегающий от людей прятаться в оврагах и кустах, откуда он выволакивается в тюрьму или сумасшедший дом; лирический субъект «Урны» — убегающий от кадетской общественности... Герой романа «Серебряный голубь» силится преодолеть интеллигента в себе в бегстве к народу... Но нарывается он на темные элементы... эротической секты, которая губит его. Темой вырыва, бегства из мещанской пошлятины... окрашено мое творчество на этом отрезке пути».
Все это похоже на попытку задним числом переосмыслить свое творчество, представив его прогрессивным. Этим, кстати сказать, характеризуются все три книги воспоминаний Белого. И здесь, в сущности, действительность того времени совершенно искажена. Ибо в тогдашней «легальной общественности» были, разумеется, и силы социально-активные, вовсе не донкихотские. Стало быть, далеко не все, что «предлагалось под знаком общественности», имело «сомнительный припах». А с другой стороны, «вырывы» Белого, его «отъединенность» и прочее вовсе не были, как он утверждает, «убеганием от кадетской общественности и мещанской пошлятины крепнущей буржуазии, идущей навстречу империалистической бойне».
Нет! Россия как обиталище «тьмы» и «ужаса» для Белого тех лет — образ страны, ушедшей от «бога» и переживающей величайшие испытания в пути к «божественному» началу. А его «вырывы» были устремлены к мистической «истине», т. е. по сути дела, к тому же «мещанству», но в мистико-теософской форме. А это объективно совпадало с настроениями и взглядами всего тогдашнего антидемократического лагеря, в том числе и кадетов.
Такой вывод сам собою напрашивается при сопоставлении повести «Серебряный голубь» со знаменитыми «Вехами», нашумевшими в те же годы (1909—1910).
Основная суть «Вех», как это отметил В. И. Ленин,— стремление «со всей решительностью и во всей полноте восстановить религиозное миросозерцание... Нападение ведется по всей линии против демократии, против демократического миросозерцания».
Но ведь «Серебряный голубь» языком искусства и стремился утвердить религиозно-мистический путь России как единственно возможный путь из «тьмы» к «свету». За это и превозносил Белого Бердяев — автор программной статьи «Вех». А что повесть эта была вместе с тем нападением по всей линии против демократии, отчетливо видно решительно во всех эпизодах, где Белый так или иначе касается этой темы. Революционно настроенных крестьян и рабочих Белый рисует самыми черными красками, почти с презрением. В «Серебряном голубе», например, фигурирует село Грачиха. В отличие от Целебеева — это село бедноты и бунтарей. И вот как Белый характеризует Грачиху: «Село занимали два только рода — Фокины да Алехины... Фокины были, что называется, дылды: дылда к дылде — да и на руку Фокины были нечисты, и попивали тоже; Алехины не Фокины: пили меньше, и на руку были хотя и не вовсе чисты, но все же чище Фокиных; да вот только... дурная болезнь промеж них завелась»....
Вспомним также, что и городская демократия — «социал-демократы» — дана Белым наравне с декадентами, как порождение ложного, подлежащего уничтожению Запада.
Рассматриваемая повесть была, однако, только первой частью эпопеи «Восток или Запад». Ее продолжение—роман «Петербург», самое значительное произведение во всем творчестве Белого.
«Петербург» печатался в сборниках «Сирин» (1913—1915), а в 1916 году вышел отдельным изданием. И еще в большей мере, чем «Серебряный голубь», роман всячески возносился поклонниками Белого. Это уже, оказывается, не только «гениальное произведение», а произведение «необычайное и единственное», стоящее «вне категорий эстетики», открывающее «тайну русских судеб»... Это «замечательный роман, равного которому давно не появлялось в русской литературе». Так писали в 1914—1915 годах Вяч. Иванов, Иванов-Разумник и другие. И еще в 1922 году, в статье С. Аскольдова «Творчество Андрея Белого» объявлялось, что в «Петербурге» дано «все разнообразие течений русской общественной мысли, идеальная правда бытия... Такую многогранность духовных интересов, знаний и дарований не встретишь, пожалуй, и на всем протяжении русской литературы».
Иначе охарактеризовал «Петербург» К. Зелинский во вступительной статье к позднейшему изданию романа. Находя в этом исправленном в 1928 году тексте произведения «громадное художественное мастерство, огромное художественное дарование», критик считает его идейно неизменившимся: «Мы видим все ту же буржуазную интеллигентскую философию: философию страха или истеричной, мимикрирующей протестации против революции». В революции для Белого, писал Зелинский, «сращиваются в одно насилие, железо, царизм, монголизм... Ведущие силы революции изображены в виде весьма неприятного насекомого». В целом же К. Зелинский определял роман как «поэму страха».
Верно ли, однако, что «Петербург» — «поэма страха, философия страха»? Верно ли, в частности, сопоставление романа с той «осанной новым гуннам», которую, как известно, провозгласил Брюсов в стихотворении «Грядущие гунны» и которая, по Зелинскому, представляла собой «оборотную сторону прямой борьбы против революции».
Как об этом уже говорилось, осанна «грядущим гуннам» Брюсова не была формой «борьбы против революции». Напротив, Брюсов, при всех своих противоречиях, в этом стихотворении по-своему приветствовал революцию «радостным гимном». У Белого же в «Петербурге» — совершенно иное. Он, действительно, против революции, считая ее гибельной для России и человечества.
Вместе с тем, «Петербург» по идейной своей сути — вовсе не поэма страха и ужаса. Скорее наоборот: «ужасу» изображаемой России, в частности, революции, Белый противопоставляет спасительное, по его мнению, начало, в которое верит, на которое надеется. Вяч. Иванов, единомышленник Белого, трактует этот «ужас» как начало творческое, спасительное. Да, утверждает он, Белый охвачен «вдохновением ужаса». Он видит его в бесконечном мраке Петербурга, в мутной Неве, кишащей бациллами, в островах, в аблеуховском дворце, в террористах, в «октябрьской песне тысяча девятьсот пятого года», в безликой людской гуще: «во все эти обличия и знамения спрятался Ужас».
Но ведь недаром Белый видит здесь скрытые «обличия и знамения». Через них, объясняет Иванов, «поэт хочет живописать сверхчувственную явь, явь астральную». А «вникая пристальнее в эту тайнопись, — признается Иванов далее,— я отчетливее уразумеваю через нее сокровенный ход мировых дел».
Так «ужас» оборачивается спасительным «вдохновением» и «пророчеством», открывающим пути истории, а Белый становится, по Иванову, «русским поэтом метафизического Ужаса», который делает благотворное дело: он обнажает «ужас» безверия для того, чтобы вернуть людей к вере. В этом свете и выясняется, наконец, идея романа: «России суждено постоять при новой Калке, на новом Куликовом поле за весь христианский мир, за самого Христа».
Вяч. Иванов верно определил концепцию «Петербурга»: «ужас» преодолевается здесь религией и мистикой. Сын сенатора Николай Аблеухов, удрученный неудачной любовью к некоей Лихутиной, решает покончить самоубийством. «Перегнулся через перила [Петербургского моста], занес ногу над перилами». Но в этот момент приходит другое решение: «Тогда-то созрел у него необдуманный план: дать ужасное обещание одной легкомысленной партии» (59, I).
Автору необходимо, однако, объяснить удивительное сальто-мортале героя — от любовных переживаний к... революционному террору, как необходимо также объяснить возможность проникновения сенаторского сына в террористическую партию и оказанное ему доверие в делах, требующих строжайшей конспирации.
Оказывается, что для Николая приход к террору — форма мести возлюбленной. Оскорбленный ею, он и «принял роковое решение — при свершении некоего акта погубить и самую жизнь» (92, I).
Что же касается связей с террористической партией, то во всем обшириом романе находим на это лишь разбросанные и очень смутные указания: «Дал в свое время через посредство странного незнакомца» некое обещание; «неоднократно он получал записки от Неизвестного»; «перед молчаливой кучкой когда-то выражал свои мнения о безумии всяческих жалостей» (102, I; 122, II; 172, II).