Но молодой человек вскоре «основательно позабыл» обо воем этом; он полагал даже, что так как «дал обязательство вследствие житейской неудачи, а неудача та постепенно изгладилась, казалось бы, что ужасное обещание отпадает само собой» (102, II).
Через два месяца, однако, к Николаю приходит «странный незнакомец» (Дудкин) и приносит тяжелый узелок: «Поручено передать вам на хранение» (110, I).
Эта первая встреча Николая с Дудкиным продолжается долго. Дудкин подробно рассказывает о себе как о «полковнике» некоей террористической партии, о бегстве из ссылки, о разных своих переживаниях. Но что именно за узелок он принес и для чего он предназначен, об этом Дудкин ни слова не говорит. Да и Николай не удосуживается спросить.
Затем, на бал-маскараде, Николай получает очередную записку, подписанную Неизвестным. В ней говорится, что спрятанный узелок — бомба с часовым механизмом и что («помня ваше летнее обещание») Николаю надлежит взорвать этой бомбой родного отца (121, II).
Николаю «тошно от ужаса», его охватывают «трансцендентальные» (123, II) мистико-теософские переживания, но вместе с тем он вспоминает, что «предложение действительно было, но о нем он забыл», так как на него тогда «нахлынуло домино» (124, II), то есть те же любовные заботы (из мести Николай терроризировал Лихутину «красным домино» шута).
Убить своего отца Николай не может: это он ясно осознает. И он решает немедленно бросить бомбу в Неву. Но сразу же, вслед за этим придя домой, Николай бомбу почему-то... заводит (199, II).
Над заведенной бомбой (заводка сделана на 24 часа) Николай проводит бессонную ночь, опять переживая мистикo-теургические откровения (202—209, II). А затем бросается... на поиски Дудкина.
Дудкин, оказывается, сам должен был передать злополучную записку, но тоже... «забыл», переслав ее позже с одной дамой. Содержания же записки он не знал и теперь, узнав, признает «подлым». И он тоже считает необходимым бросить бомбу в Неву.
Казалось бы, с острейшей сюжетной завязкой покончено — надо только выполнить разумное решение. Но автор распоряжается по-иному. Происходит долгий разговор Николая с Дудкиным о мистико-теософских переживаниях, родственных для обоих (30—39, III). Затем Николай бродит по Петербургу, отдаваясь воспоминаниям о детстве (118—122, III). И, наконец, он встречается с «оскорбленным» мужем Лихутиной, который увозит его к себе для длительной беседы о «красном домино».
Бомба же взрывается в кабинете Аполлона Аполлоновича, куда тот ее сам перенес, не зная, разумеется, о содержании «узелка». К счастью, никто от этого не пострадал. Но происходит катастрофа в сознании отца: он полагает, что это сын готовил на него покушение.
Впрочем, все для Аблеуховых кончается благополучно. Дудкин, узнав, что вождь террористической партии Липанченко, он же Неизвестный, — провокатор, убивает его (ножницами), сам при этом сходя с ума... Это трактуется Белым, как некое духовное возрождение героя через страдание и безумие (знакомый мотив по «Золоту в лазури» и «Симфониям»). Что же касается Аполлона Аполлоновича, то, замяв дело, он уезжает на покой в родовое имение и обеспечивает Николаю жизнь за границей. В Россию Николай возвращается после смерти отца.
Таков искусственный сюжет «Петербурга». Но, может быть, он оправдан глубиной и содержательностью образов?
Одним из центральных образов романа является Аполлон Аполлонович Аблеухов. Это сенатор, важнейший государственный сановник, определяющий правительственную политику. Белый рисует его как абсолютного бюрократа, человека, мыслящего узко-рационалистически, по упрощенным схемам логики. Квадрат, куб, прямолинейные линии, «ведомства и учреждения», жизнь, разъятая на «пункты», — такова единственная стихия, в которой сенатор живет. Даже библиотека расставлена у него по точно размеченным полкам—«С—В [северо-восток], а, б,». «Кладя перед сном очки на полку, он отмечает у себя в реестре мелким бисерным почерком: очки, полка... копию же реестра получает камердинер» (12, I). «Планомерность и симметрия,— объясняет Белый, — успокаявали нервы сенатора». Более всего он любил прямолинейный проспект: этим исчерпывалось для него «течение времени». Всю Россию хочет Аполлон Аполлонович подчинить законам прямолинейности, пунктам, приказам, в этом видя единственное спасение от ненавистных «жителей островов», носителей «хаоса, угрожающих империи» (19, I).
Более того. «Государственный человек из черного куба кареты» мечтает, по Белому, о подчинении прямолинейности всего мира, «чтобы вся сферическая поверхность оказалась охваченной черновато-серыми домовыми кубами, чтобы вся проспектами притиснутая земля в линейном беге пересекла бы необъятность прямолинейным законом; чтобы сеть параллельных проспектов в мировые бы ширилась бездны плоскостями квадратов и кубов...» (20, I).
Исследователь творчества Белого Б. Кузьмин находил именно в образе Аполлона Аполлоновича «силу романа... Аблеухов явился воплощением русской государственности, многие черты его взяты из облика Победоносцева».
С такой оценкой романа нельзя согласиться по ряду причин.
Прежде всего, самый бюрократизм Аполлона Аполлоновича в воплощении Белого — бюрократизм особого рода: метафизический, объясняемый не реальными причинами, а теургически-теософски.
В известной мере мы с этим встречаемся уже в приведенной выше цитате: прямолинейный закон должен, по Аблеухову, охватить «всю землю, необъятность мировых бездн». В чем же основа и смысл такой всемирной прямолинейно-бюрократической регламентации?
В философском плане — это, но Белому, проявление феноменологического рационализма Канта, но только: «Вместо Канта — быть должен Проспект. Вместо ценности — нумерация: по домам, этажам и по комнатам на вековечные времена. Вместо нового строя: циркуляция граждан Проспекта — равномерная, прямолинейная» (206, II).
В другом же, практическом аспекте, этот рационализм — новейшая форма разрушения мира, связываемая Белым с панмонголизмом. Аполлон Аполлонович, как всюду подчеркивает автор, несет в себе помимо кантианства еще начало монгольское: «прапрадед сенатора выходец из недр монгольского племени, мирза Аб-Лай, получивший при крещении прозвище Ухова». А еще далее — его «предок был Сим, то есть сам прародитель семитских, хесситских и краснокожих народностей» (7, I).
Соединение кантианства с монголизмом — вот что, по замыслу Белого, воплощает образ Аблеухова-отца (как, впрочем, и сына). Но разрушительное монгольское начало является уже не в форме уничтожения огнем и мечом, а в ином, скрытом виде: теперь «не разрушение Европы — ее неизменность: вот какое — монгольское дело» (206, II).
Бюрократизм Аполлона Аполлоновича, сконструированный по теософско-метафизической схеме, — абстрактный, надуманный «бюрократизм». Но исходя из такой схемы, нельзя было создать сколько-нибудь типический образ сановника-бюрократа, «воплощение русской государственности». Поэтому образ Аблеухова-отца искусствен и даже анекдотичен. «Лишь любовь к государственной планиметрии, — пишет Белый, — облекала Аполлона Аполлоновича в многогранность ответственного поста... Шестидесятивосьмилетний старик дышит бациллой параграфа, то есть совокуплением крючков, и дыхание это облетает громадное пространство России... В тысяча девятьсот пятом году Аполлон Аполлонович был душой циркуляров. Над громадной частью России размножался параграфом безголовый сюртук» (21, I; 145, III; 143, III).
Пала же эта «крепкая власть, разгонявшая от Петербурга до Охотского моря сухую бумажную стаю», оттого, что далекие от центра чиновники вместо выполнения циркуляров клали их в боковой карман и уходили в клуб «винтить...» Вот поэтому-то Аполлон Аполлонович и оказался «одиноким, обглоданным костяком, от которого отпала Россия» (145—149, III).
А. Белый детально рисует его. Мы узнаем, что он был профессором философии, узнаем его семейные дела, высокомерное отношение к сослуживцам, преданность идеям Плеве, учеником которого он себя считает. Мы видим, как он шутит с камердинером, знакомимся с его библиотекой, орденами, любимыми карандашами. Даже в «кабинете задумчивости» показывает Белый несколько раз Аполлона Аполлоновича. Не находим мы только во всем огромном романе и тени ответа на один вопрос: что же представляет собой этот вершитель судеб России как политический деятель? Какие конкретные политические дела и задачи он решал? И есть ли основания связывать этот образ с Победоносцевым или с Плеве, как это делают сам Белый и некоторые его критики?
Несомненно, Победоносцев и Плеве были бюрократами. Но отнюдь не одним бумажным «бюрократизмом» определяется их роль и политическая суть. Да и бюрократизм их, разумеется, ничего общего не имел с кантианством или монголизмом. У деятелей типа Победоносцева или Плеве бюрократизм определялся той ролью, которую он играл в их общей политике, шире — в политике царизма во всю эпоху назревания буржуазной революции.
Известно, в чем именно заключалась эта политика. Ее основные черты — жестокий обскурантизм; систематическая борьба не только против малейших проявлений революционности и демократизма, но и против либерализма; систематическое урезывание тех относительных свобод, которые принесли реформы 60-х годов; беспрерывные подачки, под любой благовидной формой, дворянам: землей, деньгами, привилегиями; тактика, говоря словами В. И. Ленина, «сознательного заигрывания, подкупа и развращения», составлявших также суть зубатовщины, и попытки Плеве создать «земскую зубатовщину» посредством заигрывания с земцами; попытки того же Плеве отвлечь растущие революционные настроения масс войной с Японией, которую он поддерживал; наконец, непосредственно в эпоху 1905 года, жестокая расправа с народом силой оружия, карательными отрядами, казнями, тюрьмами, организацией черносотенных союзов и погромов, разжиганием национальной розни.
Как видим, у государственных деятелей, воплощением которых якобы является Аполлон Аполлонович, была своя сложная политика. Недаром Ленин указывал, что это «с ног до головы покрытые кровью и грязью люди».