Смекни!
smekni.com

Тайна пшеничного зерна ("Братья Каарамазовы") (стр. 5 из 11)

Достоевский считал важным объяснить, почему младший Карамазов стал послушником в монастыре: "Может быть, кто из читателей подумает, что мой молодой человек был болезненная, экстазная, бедно развитая натура, бледный мечтатель, чахлый и испитой человечек. Напротив, Алеша был в то время статный, краснощекий, со светлым взором, пышущий здоровьем девятнадцатилетний подросток. <…> Скажут, может быть, что Алеша был туп, неразвит, не кончил курса и проч. <…> Просто повторю, что сказал уже выше: вступил он на эту дорогу потому только, что в то время она одна поразила его и представила ему разом весь идеал исхода рвавшейся из мрака к свету души его" (14; 24 - 25). В черновых набросках к роману писатель обозначил этот исход несколькими фразами: "Красота пустыни, пение, вернее же всего, Старец. Честность поколения. Герой из нового поколения. Захотел и сделал - умилительное, а не фанатическое… Мистик ли? Никогда. Фанатик? Отнюдь! …Он уверовал как реалист. Такой коли раз уверует, то уверует совсем, бесповоротно. Мечтатель уверует с условиями, по-лютерански. Этакого же не только не смутит чудо ,но он сам захочет чуда… у него человеколюбие на эту дорогу, на эту дорогу старика. За святого. Ждал чудес и даже видел их" (15; 200 - 202). Встретив в монастыре старца Зосиму, поразившего Алешу безграничной любовью ко всем, приходившим к нему, невзирая на их грехи, юный послушник нисколько не сомневался, что старец "именно и есть этот самый святой, этот хранитель Божией правды", которая не умирает на земле и "воцарится по всей земле, как обещано" (14; 29). Не случайно Достоевский, работая над "Братьями Карамазовыми", отмечал в подготовительных набросках, что "у нас и прежде всегда из монастырей деятели народные выходили, отчего не может быть и теперь": "- Образ Христа храни, ибо монастыри хранят. - Ибо народ верит по-нашему. - А неверующий у нас в России ничего не сделает. - Без Христа и не будет ничего. Вот чему надо уверовать" (15; 250).

Еще в набросках к "Атеизму" и "Житию великого грешника" Достоевский хотел изобразить монастырь, а в письмах из-за границы он часто говорил о желании побыть в русском монастыре. Во время работы над "Братьями Карамазовыми", 16 мая 1878 г., умер трехлетний сын Достоевского Алеша (имя его перешло к герою романа, прежде именовавшемуся в черновых набросках "идиотом" - по своей соотнесенности, в определенном смысле, с князем Мышкиным, центральным персонажем романа "Идиот"; вместе с именем на младшего Карамазова как бы переносятся и отеческая нежность, и неосуществившиеся надежды писателя). Тяжело переживавший утрату, Достоевский поехал, вместе с философом Владимиром Соловьевым, в Оптину пустынь, посещение которой было давней мечтой писателя.

Оптина пустынь, находящаяся около Козельска, городка Калужской губернии, в XIX веке славилась на всю Россию своими старцами. Их святость притягивала к себе и простой народ, и таких известных деятелей русской культуры, как Гоголя, Ив. Киреевского, К. Леонтьева, даже Льва Толстого. Пробыв в монастыре двое суток, Достоевский, как свидетельствует его жена, три раза виделся с одним из самых знаменитых оптинских старцев - Амвросием: раз - в толпе при народе, и два раза - наедине.

Поездка в Оптину пустынь имела важное значение для работы над романом, первые книги которого ("Братья Карамазовы" состоят из двенадцати книг) были написаны под непосредственным впечатлением от увиденного в монастыре: изображение монастыря и скита в романе довольно точно отображает внешний вид Оптиной пустыни, а келья и сам облик старца Зосимы явно напоминают о преподобном Амвросии. В скиту, расположенном "шагах в пятистах" от монастыря и отделенном от него лесом "вековых сосен" (14; 72), "было множество редких и прекрасных осенних цветов везде, где только можно было их насадить. <…> Цветники устроены были в оградах церквей и между могил. Домик, в котором находилась келья старца, деревянный, одноэтажный, с галереей пред входом, был тоже обсажен цветами. <…> Вся келья была очень необширна и какого-то вялого вида. Вещи и мебель были грубые, бедные и самые лишь необходимые. Два горшка цветов на окне, а в углу много икон - одна из них Богородицы, огромного размера и писанная, вероятно, еще задолго до раскола. Пред ней теплилась лампадка. Около нее две другие иконы в сияющих ризах", на стенах "несколько заграничных гравюр с великих итальянских художников прошлых столетий", а подле них - "самые простонароднейшие русские литографии святых, мучеников, святителей" и "литографические портреты современных и прежних архиереев". Сам старец "был невысокий сгорбленный человечек с очень слабыми ногами, всего только шестидесяти пяти лет, но казавшийся от болезни гораздо старше, по крайней мере лет на десять. Все лицо его, впрочем очень сухенькое, было усеяно мелкими морщинками, особенно было много их около глаз. Глаза же были небольшие, из светлых, быстрые и блестящие <…>. Седенькие волосики сохранились лишь на висках, бородка была крошечная и реденькая, клином, а губы, часто усмехавшиеся, - тоненькие, как две бечевочки. Нос не то чтобы длинный, а востренький, точно у птички" (14; 35, 37).

Создавая образ старца Зосимы, Достоевский стремился показать, что безусловные лучшие люди, святые и праведники, что чистый, идеальный христианин не есть нечто отвлеченное, но возможное, реальное, воочию предстоящее. Многовековой опыт православной культуры, сосредоточившийся на Руси в монастырях и выработавший путь к нравственному перерождению и достижению необычайной духовной красоты и совершенства, созидал веру в реальное существование на земле - несмотря на "всегдашнюю несправедливость и всегдашний грех", "неправду и искушение" - "святого и высшего": "у того зато правда, тот зато знает правду; значит не умирает она на земле, а, стало быть, когда-нибудь и к нам перейдет и воцарится по всей земле, как обещано" (14; 29).

Алеша Карамазов, которого разные действующие лица романа называют "херувимом", "ангелом", "тихим", "чистым", "целомудренным", который не страдает самолюбием, не помнит нанесенных ему обид, безразличен к своим и чужим деньгам, который соединяет в себе дар неформального сокровенного понимания людей с даром нравственного влияния на них, смягчая их природный эгоизм и способствуя проявлению добрых сторон их душ, - становится послушником старца Зосимы, движимый именно такой верой: то, что старец "и есть этот самый святой, этот хранитель Божией правды в глазах народа, - в этом он не сомневался нисколько… Не смущало его нисколько, что этот старец все-таки стоит перед ним единицей: "Все равно, он свят, в его сердце тайна обновления для всех, та мощь, которая установит наконец правду на земле, и будут все святы, и будут любить друг друга, и не будет ни богатых, ни бедных, ни возвышающихся, ни униженных, а будут все как дети Божии и наступит настоящее царство Христово". Вот о чем грезилось сердцу Алеши" (14; 29).

Проповедуемая старцем Зосимой "деятельная любовь" - "не ищущая своего", дающая, а не берущая любовь, убеждающая в бытии Бога и бессмертии души и способная реально возвысить человека, восполнить укороченное эгоистической гордостью его сознание, - любовь, благодаря которой Алеша, никого не осуждая, помогает брату Дмитрию победить в себе "сладострастное насекомое" и ощутить рождение "нового человека", брату Ивану - осознать свою вину, причастность своего гордого теоретизирования к смерти отца, Грушеньке - почувствовать, что ее могут любить "не за один только срам" (14; 323), а озлобленным мальчикам-гимназистам - примириться с Илюшей Снегиревым, - эта любовь в "грезах сердца" Алеши переплеталась со свойственной "новому поколению" жаждой "скорого подвига", таящей в себе возможность "бунта": "вступил он на эту дорогу потому только, что в то время она одна поразила его и представила ему разом весь идеал исхода рвавшейся из мрака к свету души его. Прибавьте, что он был юноша отчасти уже нашего последнего времени, то есть честный по природе своей, требующий правды, ищущий ее и верующий в нее, а уверовав, требующий немедленного участия в ней всею силой души своей, требующий скорого подвига, с непременным желанием хотя бы всем пожертвовать для этого подвига, даже жизнью. Хотя, к несчатию, не понимают эти юноши, что жертва жизнию есть, может быть, самая легчайшая из всех жертв во множестве таких случаев и что пожертвовать, например, из своей кипучей юностью жизни пять-шесть лет на трудное, тяжелое учение, на науку, хотя бы для того только, чтобы удесятерить в себе силы для служения той же правде и тому же подвигу, который излюбил и который предложил себе совершить, - такая жертва сплошь да рядом для многих из них почти совсем не по силам. Алеша избрал лишь противоположную всем дорогу, но с тою же жаждой скорого подвига" (14; 25).

Между тем, в логике Достоевского, величайшая любовь - главная движущая сила абсолютного идеала и венец высочайшего развития личности - есть в то же время величайшее самостеснение как совершенно свободная жертва, являющая чудо воскрешения умирающего зерна. Претворение "воды" "скорого подвига" в "вино" самоотвержения в любви совершается Алешей Карамазовым в преодолении искушения "бунтом", вносящим в его внутренний мир стихию "проклятых" вопросов, мучающих его братьев. Смерть старца Зосимы, повлекшая за собой не ожидаемое прославление, а преждевременное тление, "предупредившее естество", эта "несправедливость" слепых и безжалостных естественных законов будит в душе Алеши те самые вопросы о Провидении и мировом зле, которые питают богоборческий бунт Ивана Карамазова. "Где же Провидение и перст его? К чему сокрыло оно свой перст "в самую нужную минуту" (думал Алеша) и как бы само захотело подчинить себя слепым, немым, безжалостным законам естественным?" (14; 307). В душе убитого горем и оскорбленного "несправедливостью" Алеши всплывают впечатления разговора с братом Иваном, развивавшим перед ним накануне искусительную диалектику упреков в жестокости Богу, допустившему зло в этом мире, и предлагавшим "исправить" дело рук Творца исходя из собственных представлений о справедливости, и словно сам Иван вдруг начинает говорить устами неожиданно озлобившегося и раздражившегося, решившего "есть колбасу", "пить водку" и пойти к "опасной женщине" Алеши: "Я против Бога моего не бунтуюсь, я только "мира Его не принимаю"" (14; 308).