Трудно сказать, искренна ли Екатерина Алексеевна в этих своих словах. Бальмонт всю жизнь был благодарен ей за то, что она спокойно относилась к его многочисленным романам и, казалось, была лишена ревности. Но по тону ее воспоминаний понятно, что не ревновала она только тогда, когда не видела в очередной сопернице опасности для себя. Между тем, и предшественницу свою, Л.М. Гарелину, и "преемницу", Е.К. Цветковскую, она, хоть и старается выдерживать объективный тон, рисует довольно темными красками. И глухо, почти непроницаемо молчит о том "романе", который занял наиболее видное место в творчестве Бальмонта – о его "поэтической дружбе" с поэтессой Миррой Лохвицкой. Между тем, именно она была вторым человеком, нетерпеливо ждавшим возвращения Бальмонта из-за границы. Похоже, что именно из-за нее, а не из-за незаметной Иоанны Матвеевны, возникла трещина в дружбе двух "братьев", и, если принимать во внимание логику поэзии Бальмонта, то она – точнее, ее поэтический двойник – является не менее реальной, чем Андреева, кандидатурой на роль его "Сольвейг", или, скорее, его "Аннабель-Ли".
Мирра Александровна Лохвицкая была на два года моложе Бальмонта, и печататься начала позже, чем он, но тогда, в середине 90-х гг., была, пожалуй, более известна. Ее поэтический дебют был исключительно удачным. "После Фета я не помню ни одного настоящего поэта, который так бы завоевывал, как она, "свою" публику" - писал хорошо знавший ее еще в юности писатель Василий Иванович Немирович-Данченко, брат основателя МХАТа (Немирович-Данченко В.И. На кладбищах. Воспоминания. М., 2001. С. 126). Он вспоминал свое первое впечатление от ее стихов: "словно на меня солнцем брызнуло". Не менее ярким было и впечатление от самого автора: "Наивная, застенчивая, мерцавшая ранним огнем прелестных глаз <…> Родилась и выросла в тусклом <…> Петербурге, - а вся казалась чудесным тропическим цветком, наполнявшим мой уголок странным ароматом иного, более благословенного небесами края" (Там же. С. 118). Природа наградила ее яркой южной красотой, экзотическое имя "Мирра" (переделанное из обычного "Мария") очень шло к ее внешности. Мемуаристы, вспоминавшие Лохвицкую, в основном единодушны в своих восторгах. "И все в ней было прелестно: звук голоса, живость речи, блеск глаз, эта милая, легкая шутливость", - писал строгий к собратьям по перу Бунин (Собр. Соч. Т.9. С. 289). Его воспоминания о Лохвицкой столь же теплы, сколь неприязненны – воспоминания о Бальмонте. И ни он, ни Немирович-Данченко, ни родная сестра Лохвицкой, Н.А. Тэффи, ни слова не говорят о каких-то особых отношениях двух поэтов. Причиной тому был образ поведения Лохвицкой, никак не совпадавший с ее литературной репутацией. "Стихи ее отливали огнем настоящей эротики в духе Песни Песней. – вспоминал критик Аким Волынский. – А в домашнем быту это была скромнейшая и, может быть, целомудреннейшая женщина, всегда при детях, всегда озабочена своим хозяйством" (Волынский А.Л. Русские женщины. – Минувшее, т. 17, М. – СПб, 1994. 275). Среди литературных романов рубежа веков роман Бальмонта и Лохвицкой – один из самых нашумевших и самый неизвестный. Подробности личных отношений документально невосстановимы. Единственный сохранившийся источник – для литературы, впрочем, самый ценный – это собственные стихотворные признания двух поэтов. Их диалог длился на протяжении почти десяти лет, помимо десятка "маркированных" стихотворений он охватывает сотни "немаркированных", без прямого посвящения, но с узнаваемыми аллюзиями к конкретным стихотворениям и образам поэзии друг друга. Случай, пожалуй, уникальный в русской литературе: поэтические миры этих двух поэтов, близких по звучанию, но очень разных по взгляду на жизнь, устремлены друг к другу всеми изгибами линий (так очертания Африки и Южной Америки вызывают в воображении некогда бывший единый материк).
Приведем один пример этой переклички без посвящений. Вот отрывок из стихотворения Бальмонта "Мертвые корабли" (1897 г.):
…Солнце свершает
Скучный свой путь.
Что-то мешает
Сердцу вздохнуть…
Грусть утихает,
С другом легко,
Кто-то вздыхает –
Там – далеко.
Счастлив, кто мирной
Долей живет,
Кто-то в обширной
Бездне плывет…
А вот ответ Лохвицкой – 1898 г.
Зимнее солнце свершило серебряный путь.
Счастлив – кто может на милой груди отдохнуть.
Звезды по снегу рассыпали свет голубой.
Счастлив – кто будет с тобой.
Месяц, бледнея, ревниво взглянул и угас.
Счастлив – кто дремлет под взором властительных глаз.
Если томиться я буду и плакать во сне,
Вспомнишь ли ты обо мне?
Полночь безмолвна, и Млечный раскинулся Путь.
Счастлив – кто может в любимые очи взглянуть,
Глубже взглянуть, и отдаться их властной судьбе.
Счастлив – кто близок тебе.
Такие "половинки" находятся совершенно случайно, но, приложив их друг к другу, нельзя не видеть, что, сложенные, они составляют единое целое. Постепенно из кусочков складывается некий "паззл", мозаика.
Иногда знаком диалога служит размер. Именно в этой перекличке родились стихотворные размеры, которые повторяли впоследствии все поэты Серебряного века. В 1894 г., еще до знакомства с Бальмонтом, Лохвицкая пишет стихотворение "Титания". В нем использовано несколько размеров, в том числе – четырехстопный ямб с цезурным наращением внутри каждой нечетной строки:
Хочу я слышать тот шепот странный,
Хочу внимать словам признания,
Томиться… плакать… и в час желанный,
Сгорать от тайного лобзания…
В 1896 г. Бальмонт откликается сходным размером:
Я вольный ветер, я вечно вею,
Волную волны, лаская ивы,
В ветвях вздыхаю, вздохнув, немею,
Лелею травы, Лелею нивы…
В том же году Лохвицкая отвечает "Вакхической песней", в которой придает размеру особую значимость: оказывается, его повторяющаяся ритмическая единица – сам вакхический возглас "Эван, эвоэ!"
…Гремите, бубны, звените струны,
Эван, эвоэ! Нас жизнь зовет.
Пока мы в силах, пока мы юны,
Эван, эвоэ! Вперед, вперед!
Кто потом только этим размером не писал! Бунин, Блок, Гиппиус, Цветаева, Северянин – далеко не полный перечень имен. Правда, впоследствии сам Бальмонт этот размер опошлил одним известным стихотворением, о котором еще будет сказано. Но это будет уже в начале XX века.
Познакомились же поэты, очевидно, в 1895 г., по-видимому – в Крыму, где, как достоверно известно, Бальмонт побывал в сентябре – октябре, возвращаясь из Швейцарии, куда ездил на свидание со своей Катей, в которую он, в самом деле, был безумно влюблен. Неподходящая ситуация для нового увлечения, хотя парадоксы такого рода очень в духе Бальмонта. Очевидно, Лохвицкая тогда же приехала из Москвы провести в Крыму "бархатный сезон" и немного отвлечься от прозы жизни. К этому времени она четыре года была замужем и уже имела чуть не троих детей – тоже не слишком подходящие предпосылки. Впрочем, с ее стороны поводов поддаться искушению было больше: муж ее, инженер-строитель, часто уезжал в командировки, и она по месяцам дожидалась его возвращения, скучая в одиночестве. Блестящий литературный дебют в Петербурге был уже позади, а наивная мечта красивой девушки: быть воспетой поэтом, – еще жила. Она первой начала поэтический диалог.
Эти рифмы – твои иль ничьи,
Я узнала их говор певучий,
С ними песни звенят, как ручьи
Перезвоном хрустальных созвучий,
Я узнала прозрачный твой стих,
Полный образов сладко-туманных
Сочетаний нежданных и странных
Арабесок твоих кружевных.
И внимая напевам невнятным
Я желаньем томлюсь непонятным:
Я б хотела быть рифмой твоей,
Быть, как рифма, – твоей иль ничьей.
"Крым – голубое окно… - вспоминал впоследствии Бальмонт, - Голубое окно моих счастливых часов освобождения и молодости… где в блаженные дни нечаянной радости Мирра Лохвицкая пережила со мною стих: Я б хотела быть рифмой твоей, – быть как рифма, твоей иль ничьей, – голубое окно, которого не загасят никакие злые чары" (К. Бальмонт. Голубое окно. – Автобиографическая проза, с. 544). "Голубое окно" и "злые чары" - ключевые слова их отношений.
Начиная поэтический диалог, Лохвицкая не думала ни о каком "адюльтере", она хотела быть только "рифмой", наивно полагая, что возможно пережить "роман в стихах", не разрушив ни своей, ни чужой жизни, и что поэт имеет право на автономное царство мечты. На первых порах она, похоже, не отдавала себе отчета, что прелюбодеяние возможно и в мыслях. При этом чувства ее совсем не были вымышлены – последующая женитьба Бальмонта вызвала у нее прилив горькой ревности. Сборник ее стихов (1898 г.), подытоживающий первый этап "романа в стихах" открывается эпиграфом: "Amori et dolori sacrum" <любви и страданию посвящается – лат.> Содержание его – не столько страсть, сколько – борьба с собой и с "полуденными чарами", как она называла свою любовь. Она ни разу не называет ее предмет по имени. Максимум откровенности, на которую она решается – использование имени "Лионель", заимствованное из переведенной Бальмонтом поэмы Шелли. Самое откровенное выражение чувства осталось в ее рабочей тетради и увидело свет лишь спустя почти десять лет после ее смерти:
О нет, мой стих, не говори
О том, кем жизнь моя полна,
Кто для меня милей зари,
Отрадней утреннего сна
Кто ветер, веющий весной,
Туман, скользящий без следа,
Чья мысль со мной и мне одной
Не изменяет никогда.
О песнь моя, молчи, молчи
О том, чьи ласки жгут меня –
Медлительны и горячи,
Как пламя тонкое огня,
Как струны лучшие звучат,
Кто жизни свет, и смысл, и цель,
Кто мой возлюбленный, мой брат,
Мой бледный эльф, мой Лионель.
(Стихотворение опубликовано в иллюстрированном приложении к газ. "Новое время" 19 июля 1914 г., с. 11. под загл. "Мой Лионель").