Смекни!
smekni.com

Князь Мышкин и Акакий Башмачкин (стр. 1 из 4)

(K образу переписчика)

Михаил Эпштейн

В каждой национальной литературе есть персонажи, характерные не только для отдельного автора или эпохи, но для литературы в целом,- персонажи-симптомы, персонажи-тенденции. К их числу, безусловно, относятся Акакий Башмачкин у Гоголя и князь Мышкин у Достоевского. В нашем сознании, да и в реальном диапазоне типов русской литературы они далеки, даже диаметрально противоположны друг другу, очерчивая пределы того, что можно назвать человеческим величием и человеческой малостью.

Акакий Акакиевич - "маленький человек", пожалуй, самый маленький во всей русской литературе, меньше не выдумаешь. Рядом с ним даже те, кого обычно называют "маленькими",- и пушкинский Семен Вырин, имевший жену и дочь, и Макар Девушкин Достоевского, состоявший в переписке с любимой Варенькой,- люди более крупного разряда, сумевшие привлечь чье-то сердце, выгородить себе долю жизненного пространства, в котором и они кое-что значат. Акакий Акакиевич не значит ничего ни для кого - единственная "приятная подруга", которая "согласилась с ним проходить вместе жизненную дорогу... была не кто другая, как та же шинель...".

С другой стороны - князь Мышкин, едва ли не первый в ряду "положительно прекрасных" героев русской литературы. По высоте идеала, соизмеримого для Достоевского с личностью Христа ("Князь Христос" - так назван Мышкин в черновиках романа), с ним не может равняться ни один другой персонаж писателя, так же как мало кто из писателей может равняться с Достоевским в пафосе устремленности к идеалу - абсолютному, недосягаемому. С той долей условности, на которую обречена всякая классификация, можно было бы всех персонажей русской литературы поместить между Мышкиным и Башмачкиным как олицетворенными полюсами: духовной высоты - и приниженности, внутренней свободы - и закрепощенности.

Чем значительнее место персонажа в литературе, тем большее значение приобретает каждая деталь в образе этого персонажа. У Мышкина и Башмачкина, при всей их непохожести и даже противоположности, есть одна общая черта - страсть к переписыванию. В образе Акакия Акакиевича она заявлена крупно, подчиняя себе весь характер и сразу завладевая вниманием читателя. "Вне этого переписыванья, казалось, для него ничего не существовало". "Там, в этом переписываньи, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир". В образе Мышкина эта черта, затерянная в обилии психологических, этических, философских характеристик, не так заметна, но она, в сущности, единственное, что связывает Мышкина с реальным социальным миром - занятий, профессий, способов добывать средства к существованию. Едва приехав в Петербург и явившись к дальнему родственнику генералу Епанчину, Мышкин демонстрирует ему свой почерк как единственную надежду на будущее материальное обеспечение.

"...Я думаю, что не имею ни талантов, ни особых способностей; даже напротив, потому что я больной человек и правильно не учился... А почерк превосходный. Вот в этом у меня, пожалуй, и талант; в этом я просто каллиграф. Дайте мне, я вам сейчас напишу что-нибудь для пробы,- с жаром сказал князь".

Подобно Акакию Акакиевичу, князь Мышкин не просто хороший, но страстный каллиграф, для которого буквы сами по себе - вне того смысла, который они выражают,- являются источником разных душевных движений и сильных переживаний. Вспомним, что у Акакия Акакиевича некоторые буквы "были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо eгo". Точно так же - "с чрезвычайным удовольствием и одушевлением" - говорит князь о разных почерках, росчерках, закорючках, о шрифтах английских и французских, площадном и писарском. Восторг и сопереживание выражается у него не столь физиологично, как у Акакий Акакиевича,- лицом, губами,- но с не меньшей эмоциональной силой. "Они превосходно подписывались... с каким иногда вкусом, с каким старанием!.. Взгляните на эти круглые "д", "а". Я перевел французский характер в русские буквы, что очень трудно, а вышло удачно. Вот и еще прекрасный и оригинальный шрифт... Черно написано, но с замечательным вкусом... Дисциплина и в почерке вышла, прелесть!.. Дальше уж изящество не может идти, тут все прелесть, бисер, жемчуг... Росчерк - это наиопаснейшая вещь!.. Этакой шрифт ни с чем не сравним, так даже, что можно влюбиться в него",- определенно что-то проглядывает от Акакия Акакиевича в этот момент в князе Мышкине. Потом он полюбит Настасью Филипповну и Аглаю - сложной, страдальчески раздвоенной, безысходной любовью; но сейчас он может влюбиться только в буквы, шрифт, подобно Акакию Акакиевичу, который "служил с любовью" и "ложился спать, улыбаясь заранее при мысли о завтрашнем дне: что-то бог пошлет переписывать завтра".

Сходство довершается полным совпадением одной детали: Акакий Акакиевич получает за свое переписыванье "четыреста рублей в год жалованья, или около того"; а генерал Епанчин, придя в восторг от каллиграфии Мышкина, обещает ему "тридцать пять рублей в месяц положить, с первого шагу", то есть примерно те же 400 рублей в год. Кажется, что Мышкин мог бы стать сослуживцем Башмачкина, сидеть с ним в одной канцелярии, в равной должности, за соседним столом, обсуждать в задушевных разговорах любимые буквы...

Вся эта характеристика Мышкина как переписчика, данная в третьей главе первой части "Идиота", не находит дальнейшего тематического развития и теряется в сознании читателя. Более того, она до некоторой степени не вяжется с общим представлением о Мышкине как о чистом средоточии духа, личности экзистенциально утонченной и чуждой всего, что каким-то образом могло бы быть связано с канцелярской работой, с писарским формализмом. Как может рядом с Мышкиным, точнее, в нем самом сидеть Акакий Акакиевич? Не разрушает ли это неожиданное сходство цельность мышкинского образа - или оно каким-то образом входит в сам замысел писателя, для которого "Шинель" Гоголя всегда оставалась некоторой точкой отсчета в русской литературе (даже если не приписывать Достоевскому спорного по атрибуции высказывания: "Все мы вышли из гоголевской "Шинели")?

Прежде всего отметим, что сам Достоевский, будучи личностью "мышкинского" склада (писатель наделил героя и собственной болезнью, и собственными прозрениями), проявлял крайнюю тщательность в письменной работе - тот самоконтроль на уровне внешнего воплощения, который словно бы компенсировал экстатически безудержные порывы его пафоса и фантазии. Из всех русских писaтелей XIX века он обладает, быть может, самым ясным, закругленным, выверенным почерком - буквы нижутся как бисер. По свидетельству А. Г. Достоевской, "Федор Михайлович любил хорошие письменные принадлежности и всегда писал свои произведения на плотной хорошей бумаге с едва заметными линейками. Требовал и от меня, чтобы я переписывала им продиктованное на плотной бумаге только определенного формата. Перо любил острое, твердое. Карандашей почти не употреблял" [1]. Возможно, еще в молодости, обучаясь чертежному делу в военно- инженерном училище, Достоевский приобрел привычку и склонность к графически строгой, профессионально ответственной передаче смысла на бумаге. И вообще не надо забывать, что писатель, по крайней мере до наступления эры пишущих машинок, был одновременно и писцом, старательным переписчиком собственных сочинений, и потому психологическое вживание в мир букв не было ему профессионально чуждо.

Но в данном случае главное не субъективные ощущения писателя, а объективное значение самой профессии переписчика, ее культурная семантика, имеющая глубокие исторические корни и являющая в образах Башмачкина и Мышкина свои модернизированные ответвления. В древних цивилизациях Ближнего Востока (Египет, Вавилон и проч.), так же как в средневековой Византии и Западной Европе, деятельность писца и переписчика была окружена почетом и благоговением, поскольку она запечатлевала для вечности тот смысл, который был этого достоин.

"О, если бы записаны были слова мои! если бы начертаны были они в книге резцом железным с оловом,- на вечное время на камне вырезаны были!" [2] - так великий страдалец Иов оплакивает не только болезнь своей бренной плоти, но и бренность своего слова, достойного, по его мнению, быть услышанным Богом и человечеством. Профессия писца потому является центральной для культа и культуры определенных эпох и народов, что через письменное слово вечное нисходит и раскрывает себя во времени (скрижаль, Священное писание как предметы культа), а временное возвышает себя и приобращает к вечности (разнообразные тексты как произведения культуры). "Средние века,- пишет С. Аверинцев,- и впрямь были... "чернильными" веками. Это времена "писцов" как хранителей культуры и "Писания" как ориентира жизни, это времена трепетного преклонения перед святыней пергамента и букв" [3]. Величайшие умы, крупнейшие церковные деятели - Сергий Радонежский, Фома Кемпийский и др.- не стеснялись взяться за труд переписыванья как "механический", "бездушный", но находили в том путь смирения и благочестия [4].

Как механический и потому презираемый труд переписчика стал восприниматься позднее - после изобретения печатной машины. Произошла как бы двойная перестановка: печатный станок заменил переписчика, после чего переписчик стал восприниматься как замена печатного станка - причем замена неполноценная и годная лишь для текстов низшего качества, таких, которые лишены интереса для вечности и человечества и представляют лишь местный и временный, узковедомственный интерес. Сначала были печатно воспроизведены книги религиозного, затем художественного и научного содержания, и профессия переписчика, оттесняемая на самую периферию культуры, постепенно свелась к действительно "механическому" (потому что уже после машины, взамен ее) воспроизведению самых бедных, духовно тощих словесных слоев - деловых документов, участью которых, в лучшем случае, становился архив, но уж никак не библиотека.