Смекни!
smekni.com

К генеалогии кавказских пленников (стр. 2 из 3)

Однако вернемся к мемуарным фрагментам, процитированным выше. Толстой педалирует второй сюжетный пункт (принятие христианства), но и достаточно индифферентный по отношению к православию Оом не избегает его. Можно предположить, что мы имеем дело с реализацией некоторой схемы, достаточно глубоко укорененной в русской культуре.3 Действительно, мы находим прототип рассказов Оома и Толстого в тексте, восходящем к доромантической эпохе.

3.

А.Д. Блудова. Воспоминания. М., 1888. С. 23-25.

В Москве же был странный случай, который рассказывала мне (уже долго, долго после) Марья Алексеевна Хомякова, мать поэта, сама знавшая и лиц, и происшествие и совершенно неспособная ко лжи. Один из наших генералов, возвратясь из похода на Турок, привез с собою турецкого ребенка, вероятно спасенного им в какой-нибудь свалке, и подарил его своему другу Дурнову. Мальчик вышел умненький, ласковый, добронравный. Дурнов полюбил его и стал воспитывать как сына, но не хотел его окрестить, пока тот сам не понял бы и не изучил истин христианской веры. Малый подрастал, с любовию и жаром учился, делал быстрые успехи и радовал сердце приемного отца своего. Наконец Дурнов стал заговаривать с ним о принятии христианства, о святом крещении. Молодой человек с жаром, даже с увлечением говорил о православной церкви, ходил с домашними на церковные службы, молился, казалось, усердно; но все откладывал крещение и говорил Дурнову: «Погоди, батюшка; скажу тебе, когда будет пора». Так прошло еще несколько времени; ему минуло уже 16 лет, и в нем заметили какую-то перемену. Шумная веселость утихла в нем; живые, безбоязненные, светлые глаза подернулись грустью; звонкий смех замолк, и тихая улыбка казалась как-то преждевременною на цветущем ребяческом лице. «Теперь, - сказал он однажды, - я скоро попрошу крестить меня, батюшка; отец ты мне более чем родной! Теперь скоро пора; но прежде есть у меня просьба к тебе: не откажи. Прикажи купить краски, палитру, кисти; дай мне заказать лестницу, как скажу; да позволь мне на этот один месяц не пускать никого в мою комнату, и сам не ходи». Дурнов уже давно привык не отказывать ни в чем своему приемному сыну; как желал он, так и сделали. Молодой Турок весь день просиживал в своей комнате; а как стемнеет, придет к Дурнову, по-прежнему читает, занимается, разговаривает, но про занятия в своей комнате ни полслова; только стал он бледнеть, и черные глаза горели каким-то неземным тихим огнем, каким-то выражением блаженного спокойствия. В конце месяца он просил Дурнова приготовить все к крещению и повел его в свою комнату. Палитра, краски, кисти лежали на окне; лестница, служившая ему вроде подмосток, была отодвинута от стены, которая завешена была простыней; юноша сдернул простыню, и Дурнов увидел большой, писанный во всю стену, святой убрус, поддержанный двумя ангелами, и на убрусе лик Спасителя Нерукотворенный, колоссального размера, прекрасного письма. «Вот задача, которую я должен был исполнить, батюшка; теперь хочу креститься в веру Христову; я жажду соединиться с Ним». Обрадованный, растроганный Дурнов спешил все приготовить, и его воспитанник с благоговейною радостию крестился на другой день. Когда он причащался, все присутствующие были поражены неземною красотою, которою, так сказать, преобразился неофит. В тихой радости провел он весь этот день и беспрестанно благодарил Дурнова за все его благодеяния и за величайшее из всех - за познание истины и принятие христианства, за это неописанное блаженство, говоря, что он более чем родной отец для него, что он не преходящую даровал ему, а жизнь вечную. Вечером юноша нежно простился с своим названым отцом, обнимал, благодарил его опять, просил благословения; видели, что долго молился он в своей комнате перед написанным Нерукотворным Спасом; потом тихо заснул - заснул непробудным сном. На другое утро его нашли мертвым в постели, с закрытыми глазами, с улыбкой на устах, с сложенными на груди руками. Кто вникнет в тайну молодой души? Какой неземной голос, ей одной внятный, сказал ему судьбу его и призвал его в урочный час к паки-бытию купели? Кто объяснит это необъяснимое действие благодати, призывающей к Отцу Небесному неведомым, таинственным путем в глубине сердца избранников своих? Дурнов оплакивал с родительскою любовью своего приемыша, хотя и упрекал себя за свое горе при такой святой блаженной кончине. Комната, где скончался юноша, сделалась часовней или молельной, где ежедневно молился Дурнов. В 1812 году дом сгорел, но стена с образом уцелела, только изображение было очень повреждено; его реставрировали, и от оригинала остались только один глаз и бровь. Однако набожные люди продолжали приезжать молиться тут, а впоследствии в нем была основана богадельня на 40 престарелых вдов и девиц, и комната молодого Турка освящена в прекрасную домовую церковь, весь день открытую, куда со всех концов Москвы приходят и доныне служить молебны перед образом, написанным на стене. Что-то мирное, светлое, чистое веет там на вас, как светла и чиста была душа юноши, освятившего своим обращением и смертию это место. Богадельню зовут Барыковскою по имени основателя, а церковь - Спаса на Стоженке. Другое пристанище для бедных выросло и приютилось против богадельни - дом призрения убогих во имя Христа Спасителя. Такой светлый след оставил по себе этот ребенок, привезенный из чужой неверной стороны, принятый и приголубленный безграничною христианскою любовию России. Поистине здесь показал Господь весь глубокий смысл Им некогда сказанных святых словес: «Аще кто примет отроча таково во имя Мое, приемлет Мя; а приемляй Мя, приемлет пославшаго Мя Отца».

Бессмысленно задавать вопрос, о какой именно русско-турецкой войне идет речь. В любом случае перед нами городское предание «времен очаковских и покоренья Крыма», история, восходящая к екатерининскому времени.

По сравнению с более поздними рассказами о «пленных девочках» здесь наиболее сильно как раз представлен второй, «христианский» элемент сюжета, которому подчинено все повествование. «Дикость» пленника не педалируется, напротив, подчеркивается чудесное вхождение ребенка в христианскую среду. Одновременно с этим и причина смерти - не чахотка; по сути дела, перед нами повествование о праведной кончине, построенное почти по житийному канону (мы намерено оставляем в стороне вопрос о проекциях этой истории на литературные источники более раннего времени, хотя такие проекции представляются очевидными).

Рассказ, переданный Блудовой, - не «петербургский», а «московский», он согласуется не столько со сложной потемкинской идеологемой покорения Юга, описанной А.Л. Зориным4 ,сколько с более традиционными представлениями, акцентирующими не экзотичность, а противопоставление православия исламу. Рассказу Блудовой (отметим его стилистическую выделенность в мемуарах, ориентированность на язык лирики Жуковского - возможно, неслучайную, если учитывать актуальность для биографии сына пленной турчанки этого сюжета) предшествуют рассуждения о «восточном» характере Москвы, которые стоит процитировать.

«<...> обычай привозить с собою, после походов, спасенного от гибели турчонка или взятых в плен турчанок и дарить их своим родственникам на воспитание или в прислугу занес много примеси южной крови между нами, и в пользу нам, а не в ущерб, судя по Жуковскому, Аксаковым, Айвазовскому, которые по женской линии турецкого происхождения, и по Пушкину, который, как известно, был по матери потомок Негра.

<...> когда <...> мне стали читать "Абидосскую невесту" и "Бахчисарайский фонтан", я чувствовала себя дома между этими лицами, и их среда казалась мне гораздо ближе и родственнее, чем действующие лица английского high-life в "Almack's" и "Pellham"».

(Там же. С. 22-23)

Последнее замечание подводит нас к заявленной в начале заметки теме. Веселовский, рассматривая вопрос о межкультурных контактах, как известно, исходил из идеи «встречного течения» - заимствование должно занимать готовое место в уже существующей структуре национальной культуры, чаще всего вступая в интерференцию с традиционными для заимствующей культуры типами текстов. Можно предположить, что исключительный успех сюжета пленника/пленницы в русской романтической поэме и прозе обусловлен именно подготовленностью почвы. Московская среда начала XIX века была подготовлена к восприятию сюжетов байроновских поэм; мало того - она сама могла быть питательной почвой для параллельного возникновения подобных сюжетов.

Ю.М. Лотман любил подчеркивать связь байроновского романтизма с XVIII веком - в первую очередь, с идеями Руссо (оппозиция «природы» и «культуры», тема «дикаря» и проч.). В случае с русскими подражателями и последователями Байрона этот аспект обычно не рассматривается или описывается как проекции русских текстов на западноевропейские (в первую очередь - руссоистские) претексты. Тема «Лермонтов и русский XVIII век», например, пребывает в знаменательном запустении; между тем, думается, стоит сместить акценты - для Лермонтова (как и для подавляющего большинства его современников, в первую очередь - москвичей) исключительно актуален именно внелитературный XVIII век, связанный с миром семейных и городских преданий (ср. неоконченный роман «Вадим», сюжет которого, в значительной степени, восходит к устным воспоминаниям о пугачевщине).

Несомненно, новое время вносит в способ рассказывания умилительных историй о новообращенных коррективы (как мы это видели у Оома и Толстого), но канва, по которой эти истории рассказываются, ощущается и здесь. Как романтический вариант сюжета явится потом основой для «Княжны Джавахи», так доромантический «алфавит» ложится в основу не только бесхитростных повествований о несчастных девочках, но, рискнем предположить, и некоторых литературных текстов, настойчиво выдвигающих на первый план вероисповедальный момент. (Ср., например, с байроновским «Гяуром», где перволичное повествование свободно перемещается от правоверного мусульманина к монаху-францисканцу, и вся эта конфессиональная пестрота служит всего лишь аккомпанементом к местному колориту.) В связи с этим обращают на себя внимание две поэмы - пушкинский «Тазит» и лермонтовский «Мцыри».