Р.Лейбов
Предлагаемая заметка посвящена предыстории романтических сюжетов. Как правило, сюжеты русских романтических поэм и наследующей им прозы рассматриваются в проекции на западноевропейские образцы. Такая проекция может трактоваться как простое подражание или как «отталкивание» (так В.М. Жирмунский рассматривает пушкинские поэмы как манифестацию принципов композиции, противоположных байроновским), однако само направление исследовательского взгляда указывает на определенную концепцию генезиса русского романтического нарратива.
Между тем, как нам представляется, многие сюжеты могут быть рассмотрены в проекции на русскую традицию XVIII века, актуальность которой для литературы романтического периода, на наш взгляд, до сих пор недостаточно осознана исследователями.
Аналогичным образом, русский «романтический герой», несомненно, должен быть осознан не только в контексте европейских параллелей, но и в соотнесении с екатерининскими «богатырями». Здесь, конечно, в первую очередь следует упомянуть Ф.Толстого-«Американца». Ф.И. Толстой строит свое поведение по канонам биографии гвардейца XVIII века (приправляя его экзотическими историями); эти рассказы Толстого (по крайней мере для Вяземского) становятся образцовым описанием поведения и биографии романтического человека.
Лермонтов, называя своего героя «Григорием Александровичем», несомненно, подразумевает аллюзию на «героя» прошлого столетия - Потемкина. (Здесь мы имеем дело с антитезой, характерной для лермонтовских рассуждений о современности и прошлом.)
Конечно, эта особенность характерна не только для русского романтизма. Главный «герой воображения» европейских романтиков - Наполеон - тоже человек восемнадцатого столетия.
Нам представляется, что указание на преромантические корни одного их романтических сюжетов, которому посвящена эта заметка, поможет в заполнении указанной лакуны.
Речь в нашей заметке пойдет не о сюжете одноименной поэмы Пушкина, скорее - о его негативе. При этом мы попытаемся рассмотреть литературные тексты в проекциях на внелитературные речевые жанры. Такой подход достаточно обычен, когда речь идет, например, о Достоевском, и редко применяется по отношению к литературе начала XIX века.
Сложность, с которой мы сталкиваемся при таком подходе, заключается, конечно, в нефиксированности устных жанров. С известными оговорками здесь может помочь использование эпистоляриев и мемуарной литературы.
Для начала процитируем два отрывка из воспоминаний XIX века, намечающих контуры интересующего нас сюжета.
1.
Граф М.В.Толстой. Хранилище моей памяти. М., 1995. С. 46.
АИША - НАДЯ,
черкешенка, милое дитя, занесенное судьбой в Москву с Кавказа. При взятии одного аула бывший декабрист М.М. Нарышкин спас одну маленькую девочку, родители которой были убиты во время приступа; он прислал ее к сестре своей, княгине Е.М. Голицыной, бывшей тогда председательницей московского Благотворительного общества 1837 года. Помещенная в школу, пятилетняя Аиша была сначала дика, как маленький зверек, не давалась никому в руки, пряталась и кусалась. Впрочем, скоро при заботах и ласках надзирательницы она присмирела, в несколько месяцев выучилась понимать по-русски и охотно сидела в классе при уроках Закона Божия. Особенно нравилось ей согласное пение воспитанницами молитв перед началом учения, перед обедом и после обеда. Не прошло года, как малютка заговорила: «И я хочу Богу молиться, люблю Христа и Богородицу, хочу в церковь ходить».
Графиня А.С. Панина, принимавшая особенное участие в девочке, по письмам брата своего, В.С. Толстого, служившего тогда на Кавказе, вызвалась быть восприемницей и дать Аише свое имя при крещении. Но девочке не понравилось имя Александра, она твердила: «Не хочу быть Сашей, хочу быть Надей. Меня ночью кличут: "Надя, Надя, пора тебе креститься"». По желанию девочки ей дали при крещении выбранное ей имя.
Но бедная Надя не вынесла нашего сурового климата - в начале весны она заболела кашлем и кровохарканьем, перевезена была в детскую больницу и там скоро умерла от чахотки. Я несколько раз навещал мою милую крестницу в больнице; незадолго до смерти она рассказывала мне, что слышит во сне прекрасное пение. «Поют лучше наших девочек, - прибавила она, - а они (неизвестно кто) говорят мне: "Надя, Надя, пора тебе к нам"».
2.
Воспоминания Феодора Адольфовича Оома. 1826-1865. М., 1896. С. 22 - 23.
<...> по воле же Ее Величества, отдана была моей матушке на воспитание <в Воспитательный дом в СПб.> прелестная 6-летняя девочка, черкешенка, взятая в плен при штурме Ахульго1, княжна Сулейма или Маслимата Сурхай. Отец ее был отчаянный и сильный враг России, мюрид в роде Шамиля. Дочь была найдена среди убитых и раненых под стенами крепости, с пробитым черепом и с раною на лбу. Привезена она была по поручению генерал-адъютанта Граббе в Петербург полковником Захаржевским прямо к моей матушке, которая с сердечною нежностью приняла маленькую, дикую девочку, чуждавшуюся всех, а в особенности мужчин, какого бы возраста они ни были. Помню, что она не только убегала от меня, но и отворачивалась при виде меня. Медленны были успехи в стремлении устранить эту дикость, но чрез 2-3 года, по крещении ее в православие, она сделалась прелестнейшим созданием. Закону Божию учил ее протопресвитер Бажанов, всеми другими предметами занимались мои сестры. При Св. крещении она была наречена Александрою Павловной, ибо восприемниками ее были Императрица и генерал-адъютант Павел Христофорович Граббе. Обряд был совершен в церкви Зимнего Дворца. Нельзя было не удивляться перемене, происшедшей в этом прелестном ребенке. Молилась она так, как редко молятся дети ее лет, по рождению принадлежащие к православной церкви. Так она росла в нашей семье до 13 лет. Матушка, сестры мои, я и весь Институт привязались к ней. Императрица ласкала ее, как будто она принадлежала к Царской семье. Ее часто брали во дворец, и замечательно, что она там вела себя так же свободно, как дома, нисколько не стесняясь пышною обстановкой и обществом Великих Князей и Княжен. Дядя мой, Ф.П. Литке, бывший в то время воспитателем В.К. Константина Николаевича, конфиденциально передал матушке моей, что Августейший воспитанник его влюбился в нашу милую Сашу, возмечтал со временем жениться на ней и сделаться владетельным князем на Кавказе. Конечно, это была ребяческая мечта; но что она занимала Великого Князя и сделалась известною в Царской семье, доказывается тем, что в присутствии покойного Цесаревича на Кавказе в 1863 году Его Высочество мне рассказывал об этом.
Но увы! Бедная девочка на 14-м году внезапно заболела скоротечною чахоткой и, проболев месяц, скончалась. Императрица навещала ее во время болезни, сидела у ее постели и горько оплакивала ее смерть. Для нас эта потеря была семейным горем.
В обоих процитированных текстах мы имеем дело с единой сюжетной схемой:
1. Пленная «дикая» девочка-черкешенка;
2. Крещение пленницы (подчеркивается при этом религиозное рвение, вполне объяснимое неофитством);
3. Смерть от чахотки (этот мотив также правдоподобно мотивируем с медицинской точки зрения).
Мемуары Толстого и Оома вполне достоверны, кроме того, оба мемуариста были сами участниками описываемых событий. Вполне вероятно, что подобные случаи повторялись - обычай привозить «пленных детей» широко практиковался еще в XVIII веке (об этом см. далее). Для нас важнее сама единая сюжетная схема, стоящая за обоими рассказами, независимо от их правдоподобия - оба мемуариста знают, как надо рассказывать истории подобного рода.
Достаточно распространенный сюжет, о котором идет речь, входит в поле сюжета, который можно обозначить как «дочь/сын Юга умирает на Севере» (в свою очередь являющегося вариантом универсального мотива «смерти на чужбине»); этот сюжет будет затем канонизирован романом вовсе не каноническим - «Княжной Джавахой» Л.Чарской. (Ср. также волновавшую воображение Мандельштама историю итальянской примадонны Бозио.) С отдаленным (и осложненным советской идеологией) вариантом этой схемы (возможно, прямо восходящим к Чарской) мы встретимся в «Военной тайне» А.П. Гайдара (ср. также повесть Л.Кассиля «Будьте готовы, ваше высочество», элиминирующую трагический финал, но проясняющую «аристократическую» тему).
Мемуары, повествующие о 1830-1840-х гг., позволяют обнаружить внелитературное бытование особого варианта этого сюжета.
В художественной литературе эта сюжетная схема включается в общеромантический сюжет «пленника/пленницы», где противостояние ислама и христианства в общем необязательно (и соответственно редуцируется второй элемент и ослабляется первый - в результате мы получаем мотив «смерти на чужбине» со всеми его возможными вариациями вплоть до «родина=чужбина»); в этой заметке мы, однако, будем касаться именно ориентального варианта сюжета. Последний пункт сюжетной схемы здесь также может трансформироваться в духе романтических стереотипов в «смерть от тоски по родине» (чахотка или иная болезнь будут лишь симптомами душевного недуга).
Ср. ожидание именно такой развязки в диалоге повествователя и Максима Максимыча в «Бэле»: «- А что? - спросил я у Максима Максимыча, - в самом ли деле он приучил ее к себе, или она зачахла в неволе, с тоски по родине? - Помилуйте, отчего же с тоски по родине? Из крепости видны были те же горы, что из аула, а этим дикарям больше ничего не надобно» (Лермонтов, 4, 299)2. Примечательно, что хотя в приведенном фрагменте Лермонтов иронизирует над расхожей схемой, но в «Бэле» мы находим ее сюжетное воплощение - пленная героиня «приручается» Печориным (вместо принятия христианства здесь выступает любовь Бэлы к Печорину; ср., однако, увещевания Печорина:
«Поверь мне, аллах для всех племен один и тот же, и если он мне позволяет любить тебя, отчего же запретит тебе платить мне взаимностью?», 4, 300) - в конце концов героиня Лермонтова погибает (хотя и не от чахотки).