Смекни!
smekni.com

Байроновский контекст замысла Жуковского об Агасфере (стр. 1 из 4)

Любовь Киселева (Тарту)

Так получилось, что Жуковский был предметом нашего последнего разговора с Вадимом Эразмовичем Вацуро. Конечно, никто из нас тогда не думал, что этот разговор - последний. Напротив, мне легкомысленно казалось, что таких бесед, без которых мне трудно представить свое профессиональное и человеческое бытие, будет еще без счета, что я всё успею, в том числе и написать статью в сборник к его 65-ти или 70-летию...

Жуковский был одним из постоянных "культурных героев" В.Э. Вацуро. Не раз мне приходилось слышать от него, что Жуковский - одна из ключевых фигур русской литературы, но что подступиться к нему труднее, чем кажется. Может быть поэтому имя Жуковского не только не попадает в заглавия его работ, но даже и в список «знакомых имен» - «Пушкин, Карамзин, Батюшков, Дельвиг, Баратынский, Тютчев, Денис Давыдов, Лермонтов, Гоголь», которые автор «Записок комментатора» выделил как предмет своих разысканий1. Между тем, Жуковский и здесь - один из основных персонажей, в частности, в блистательной статье «Последняя элегия Батюшкова», где решается вопрос о датировке стихотворения «Есть наслаждение и в дикости лесов...», являвшегося переводом 178 строфы четвертой песни «Странствований Чайльд-Гарольда» Байрона. Попутно и как бы между прочим2 В.Э. Вацуро анализируют и байроновские реминисценции в «Невыразимом» Жуковского, и затрагивает весь контекст увлечения Байроном поэтами школы гармонической точности в 1819 - начале 1820-х гг. Завершается статья изящным разбором процесса коллективного редактирования последней элегии Батюшкова перед публикацией в "Северных цветах", причем Вацуро выделяет «руку» Жуковского, его взаимодействие с батюшковским текстом и, следовательно, с байроновским претекстом (ЗК. 164-165).

Статья эта возвращает нас к вопросу о «русском байронизме», который не может быть исчерпан так называемой байронической поэмой, столь много и с разной мерой плодотворности исследовавшейся.

Настоящая заметка будет касаться позднего текста Жуковского, который, как нам представляется, имеет отношение к упомянутой проблеме. Это попытка продолжить описание того «полифонического субстрата» культуры, о котором писал В.Э. Вацуро (см.: ЗК. 5).

Когда мы приступаем к поэме «Странствующий жид», мы с более или менее твердой почвы раннего творчества Жуковского переходим в область «гадательную»: текст не завершен, часть сохранившейся рукописи читается с трудом, а часть вряд ли вообще поддается расшифровке, история замысла плохо документирована и мало исследована и т.д. Вопросы об источниках поэмы, о ее соотношении с многочисленными обработками сюжета об Агасфере в современной Жуковскому литературе решаются совсем не просто и еще неоднократно будут предметом внимания ученых3. Попробуем лишь поставить один из них - о связи замысла Жуковского с творчеством Байрона.

В статье «Последняя элегия Батюшкова» В.Э. Вацуро приводит дневниковую запись Жуковского, где перечислены названия замыслов Батюшкова лета 1821 г., когда создавалась элегия «Есть наслаждение и в дикости лесов...»; среди них - «Вечный Жид» (ЗК. 157). Характерно, что замысел появляется у Батюшкова в одном контексте с переводом из «Чайльд-Гарольда». Напомним, что уже в первой песне байроновской поэмы в стансах «Инесе» (To Inez) герой сравнивает свой жребий с судьбой Вечного жида:

It is that settled, ceaseless gloom

The fabled Hebrew wanderer bore;

That will not look beyond the tomb,

But cannot hope for rest before4.

Жуковский, который все лето 1819 г. вместе с А.И. Тургеневым читал Байрона по-английски (в том числе, очень внимательно «Чайльд-Гарольда»), Байроном «бредил» и «питался», а в конце 1821 - нач. 1822 гг. работал над переводом «Шильонского узника», мог этот контекст и эту связь отметить.

Для последующего читательского и исследовательского сознания нет в русской культуре начала XIX в. личности более далекой от Байрона, чем Жуковский. Современники, в частности, близкие друзья (Уваров, Вяземский) считали иначе, говоря, что Жуковский «должен очень походить на Байрона», хотя и подчеркивали разницу: Байрон «одушевлен гением зла», его русский собрат - «гением добра»5. Сам Жуковский, как показывают материалы его библиотеки, не переставал быть внимательным читателем Байрона с середины 1810-х, по меньшей мере, до середины 1830-х гг.6 (В дальнейшем известно его прямое обращение к личности Байрона в статьях конца 1840-х гг.) Напомним, какие байроновские тексты и какие герои привлекают его внимание.

Одним из наиболее интересовавших поэта байроновских текстов был «Манфред», под непосредственным воздействием которого Жуковский завершает балладу «Узник»7. Вместе с тем, названная баллада лучше всего свидетельствует о направлении, в каком Жуковский намеревался развивать Байрона на русской почве и как он хотел «выкрасть» из «Манфреда» «лучшее»8. Его волнует проблема любви и смерти, одиночества и прорыва к контакту: это был прямой путь к «Шильонскому узнику». Тюрьма и в балладе, и в поэме интересует поэта как экзистенциальная проблема - предельное испытание человеческого духа. У Жуковского им оказываются не неволя, а утрата любимого существа:

Он, равнодушный, не зовет

И воли:

С ней розно в свете жизни нет;

Прекрасен только ею свет9

- так мыслит влюбленный в со-узницу герой баллады.

Но воля не входила мне

И в мысли... я был сирота,

Мир стал чужой мне, жизнь пуста10

- вторит ему «шильонский узник», потерявший в тюрьме любимых братьев. Лишь любовью можно преодолеть отчаяние, даже если (в предельном случае) - это любовь к безнадежности11. Мысль эта, конечно, присутствует у Байрона и в «The Prisoner of Chillon», и в «Манфреде», но ни в драматической поэме, ни в общем контексте байроновского творчества она не составляет доминанты, поэтому можно понять отзыв А.А. Бестужева о переводах Жуковского из Байрона: «это - лорд в Жуковского пудре»12.

И все-таки демонические персонажи Байрона волнуют воображение Жуковского. Из многих помет на текстах «Манфреда», «Чайльд-Гарольда» для нас особенно существенна запись, сделанная Жуковским на полях первой сцены первого акта «Манфреда»: Ch H (БЖ. 421). Важно и то, что в отмеченной поэтом строфе присутствует имя Каина:

By thy delight in others' pain,

And by thy brotherhood of Cain,

I call upon thee! and compel,

Thyself to be thy proper Hell13.

Мы видим, что в сознании Жуковского Чайльд-Гарольд и Манфред переплетаются; трудно представить себе, чтобы ассоциация этих героев с Каином не пришла ему на память при знакомстве с одноименной мистерией Байрона14, прямо продолжающей проблематику «Манфреда». Анализ космического зла, стремление человека (или ангела) вступить с ним в контакт, индивидуализм (погруженность в себя), импульсы богоборчества - эти проблемы волновали Жуковского, о чем свидетельствует, в частности, неоконченная поэма «Аббадона» (1814) - перевод из «Мессиады» Клопштока, поэтому его внимание к перечисленным текстам Байрона было вполне закономерным. Важными для Жуковского, как об этом свидетельствуют пометы на книгах, были и историософия Байрона, и нарисованная им широкая панорама мировой истории от древней до современной, в том числе оценка Наполеона (см. строфы 36-42 третьей песни и 89-92 четвертой песни «Чайльд-Гарольда»; последние были особо отмечены Жуковским - БЖ. 431).

Историософские размышления из «Чайльд-Гарольда» Жуковский перечитывал особенно внимательно в 1832-1833 гг. (БЖ, 424), т.е. вскоре после появления первого варианта начала поэмы об Агасфере (1831)15. Когда он вновь вернулся к своему замыслу незадолго до смерти (1851-1852), поэма «Странствующий жид» писалась в виде исповеди Агасвера (таково написание имени Вечного жида у Жуковского) Наполеону:

Я - Агасвер, не сказка Агасвер,

Которою кормилица твоя

Тебя в ребячестве пугала, - нет! о, нет!

Я Агасвер живой, с костями, с кровью,

Текущей в жилах, с чувствующим сердцем

И с помнящей минувшее душою16.

Ср. упоминание «The fabled Hebrew wanderer» в «Чайльд-Гарольде»; приведенные строки Жуковского звучат как опровержение байроновского определения17. Однако гораздо более интересна типологическая близость персонажей-«скитальцев», отразившаяся и в параллелизме заглавий поэм Байрона и Жуковского.

Странствования Чайльд-Гарольда вызваны не внешними причинами, а его внутренним состоянием: пресыщенностью, разочарованностью в жизни, тоской; странствования Агасвера - наказанием:

.........Богообидчик,

Проклятью преданный, лишенный смерти,

И в смерти - жизни; вечно по земле

Бродить приговоренный...... (477)

У Байрона тоска становится наказанием Чайльда за отвергнутую им любовь, за неумение любить. У Жуковского же первопричиной греха Агасвера, оттолкнувшего Христа от дверей своего дома, явилось отсутствие любви. Христос произносит свой приговор «с глубоким состраданьем/ К несчастному столь чуждому любви» (474). Конечно, в первом случае речь идет о земной, чувственной любви к женщине, во втором - о милосердной любви к ближнему (Агасвер не знает, что перед ним - Богочеловек). Но и в том, и в другом случае под любовью подразумевается способность выйти за пределы своего «я», преодолеть эгоизм, к чему байроновский герой оказывается неспособен и что герой Жуковского обретает через страдания и смирение18.

Очевидна и параллель Агасвера с другим - библейским и, в то же время, байроновским - персонажем, Каином, наказанным за братоубийство вечными скитаниями. Причем, связь здесь не только типологическая, но и генетическая: библейский рассказ о Каине считается одним из источников предания о Вечном жиде; Агасвер Жуковского прямо говорит, что осужден «на казнь скитальца Каина» (486).

Герой «Странствований Чайльд-Гарольда», как Манфред и Каин, лишен эволюции. Особенностью обработки легенды о Вечном жиде у Жуковского является перерождение героя19, который становится христианином после встреч с мучеником Игнатием и апостолом Иоанном Богословом, крестившим Агасвера на Патмосе. Однако процесс перерождения шел долго и мучительно: