Максим уже понимал, что он влезает в костер пылающих страстей, но остановиться не мог, да и, видимо, не хотел. В заключение спора любостяжательный (Филоктимон) говорит нестяжательному (Актимону): "Прекрати свое длинное суесловие. Мы не заслуживаем никакого осуждения за то, что приобретаем имения и владеем землями и селами. Ни у кого из нас нет ничего своего. И никому из нас не позволено ничего взять себе, но все принадлежит монастырю. Поэтому мы справедливо называемся нестяжательными, ибо никто из нас не имеет ничего собственного, но все у нас - общее всем". На это настоящий нестяжатель отвечает любостяжательному: "Говоришь ты мне нечто смешное. Это нисколько не отличается от того, как если бы многие жили с одной блудницей и, в случае укоризны за это, каждый стал бы говорить: я вовсе не грешу, ибо она есть одинаково общее достояние всех. Или если бы кто вышел на разбой в шайке и произвел вместе с другими грабеж, а потом схваченный и под пыткой стал бы говорить: я совсем невиновен, я ничего не взял, все награбленное осталось у других".
Как же сам Максим решал этот, как казалось русским, почти неразрешимый вопрос? Он отрицал идею самообеспечения духовенства и монашества. Если они нужны мирянам, то именно миряне должны заботиться об их обеспечении. А духовенство и монахи должны развивать свою волю и ревность о спасении душ верующих. Обсуждая этот вопрос, Максим неоднократно приводил примеры из быта латинского монашеского пастырства, рассказывал, как католические монашеские ордена существуют на доброхотную милостыню от мирян, которая поддерживается существующим среди мирян огромным уважением к монашескому деланию. Западные монахи, как говорил Максим, "исполнены всякия философии и разума богодухновенных писаний", в изучение которых они погружены денно и нощно. Помимо этого, они считают основной своей добродетелью любовь к ближним, поэтому они постоянно заняты христианским наставлением и обучением мирян. Все это вызывает к ним глубокое уважение и почтение со стороны народа.
Еще одним примером, упоминаемым Максимом, являются быт и устройство афонских монастырей. Если в ранних описаниях афонской жизни экономическим вопросам отводится довольно немного места, то чем дальше, тем больше Максим обращается к этой теме. Отмечается, в частности, отсутствие сел и ростовщичества в афонских монастырях, монахи которых живут "одными своими рукоделии и непрестанными труды и в поте лица своего добывают себе вся потребна житейская".
Московская атмосфера волей-неволей вызывала Максима на высказывания по всякого рода щекотливым вопросам. И Максим, с его пророческой искренностью, не мог не отвечать на них без всякого лукавства честно, напрямик, чем и собирал "угли на свою голову". В обществе касались вопроса об уходе русской Церкви из-под власти Константинополя и фактическом начале русской автокефалии. Сохранились сочинения Максима по этому поводу, из которых видно, что москвичи сближали свою независимость от Папы Римского с такой же независимостью "и от Цареградского патриарха, аки во области безбожных турок поганаго царя". Русские видели в государственной султанской инвеституре патриарха унизительность и невозможность косвенно принять это как раз в ту пору, когда они сами на Москве с победным шумом разорвали ханскую грамоту и с ней прогнали последнюю тень зависимости от полумесяца. Не зная конкретных деталей прошлого, Максим рассуждал формально: нет никаких оснований для русских не возносить имени патриарха вселенского и не получать его именем поставления митрополитов в Москве.
Не особенно афишируемые грекофильские тенденции все же отчетливо проступают во многих других высказываниях Максима Грека. Так, он никогда не называет Московское государство "третьим Римом", оставляя за разгромленным, но не потерявшим надежды на возрождение Константинополем право именоваться "новым (т.е. вторым и пока последним. - А. А.) Римом". Но при этом он верит в то, что освобождение и политическое возрождение Византии может произойти при военной и иной помощи Москвы или даже под властью православного государя из династии московских владык. Эта надежда выражается в послании к Василию III.
Особое место занимает в наследии Максима Грека тема идеального правителя. Интересно, что в качестве идеала Максим называет великого властителя Александра Македонского, воспитанного не менее великим философом Аристотелем и именно потому ставшего "царем великим и преславным". Каждому человеку в жизни угождают три главные греховные страсти - "сластолюбие, славолюбие и сребролюбие". Но наиболее опасны они правителю. Угождение чреву низводит человека на уровень животного, любовь к славе делает жестоким тираном по отношению к тем, кто не унижается до грубой лести. Но корень всех зол, с точки зрения Максима Грека, - это жажда богатства, которой нет и не может быть конца и ради которой человек оказывается способен на любое самое тяжкое преступление. Истинным самодержцем оказывается только лишь тот, кто преодолел в себе эти губительные страсти и обратился к трем спасительным добродетелям - правде, целомудрию и кротости. Идеальное правление должно включать в себя и морально-этическое начало, и социальную справедливость.
Социальные и общественные проблемы не проходили мимо внимания Максима Грека. Этой теме посвящено исполненное обличительного пафоса "Слово, пространно излагающее с жалостью нестроения и бесчиния царей и властей последнего времени". Центральным образом в "Слове" становится образ жены, облаченной в черные одежды, сидящей "при пути" и горестно стенающей и плачущей. Странник Максим, пораженный скорбным видом женщины, вокруг которой рыщут хищные звери, просит ее назвать ему свое имя и открыть причину страданий. Женщина не сразу решается открыться, поскольку скорбь ее неутешна, а на своем пути она видела немало лицемеров, искушающих ее притворным участием. Но, почувствовав в Максиме человека искренно сочувствующего, она наконец называет себя: "Имя же мне не едино, но различно: и начальство бо наричуся, и власть, и владычество, и господьство". За всеми этими названиями стоит главное и общее имя. Женщину зовут Василия (от греч. - царская власть, царство, государство) и она выступает как символический образ многострадального государства, терзаемого хищными лихоимцами и неправедными правителями последнего времени. Нынешние властители, как рассказывает плачущая женщина, пользуются властью не для того, чтобы приносить людям благо, а для собственной выгоды. Они воздвигают себе великолепные дворцы, в которых предаются обжорству и блуду. Они порабощают своих подданных, но сами еще более порабощены своими страстями. Они не выносят никакой критики в свой адрес и тем уподобляются библейскому царю Ироду, который погубил обличавшего его Иоанна Крестителя. Они не хотят слушать никаких советов и обрекают на страдания свой народ. В отличие от былых времен, теперь не осталось смелых праведников, которые вступились бы за униженных и страдающих. Тем самым неправедные правители губят не только свою душу, но и наводят гнев Божий на свое государство.
Аллегорические образы часто встречаются в мировой литературе. Отмечалось сходство образа терзаемого царства у Максима Грека с изображением поруганной Церкви у Савонаролы или с изображением одряхлевшей Римской империи в виде скорбящей вдовы у Петрарки. М.Н. Громов заметил, что в некоторых источниках (например, в Воскресенской летописи) вместо поруганного царства фигурирует оскорбленная истина, которая уходит от вконец изолгавшихся людей в безлюдную пустыню. Существует определенное сходство между Василией у Максима Грека и Прямовзорой в "Путешествии из Петербурга в Москву" А.Н. Радищева.
Чаще всего историки и филологи связывают проблематику "Слова" с событиями, имевшими место в России в царствование малолетнего Ивана Грозного при регентстве его матери Елены Глинской. Невозможностью открыто сказать правду объяснялась зачастую аллегорическая форма произведения. Но, как представляется, Максим был не тем человеком, которого могла остановить опасность или угроза жизни. М.Н. Громов обратил внимание на то, что для Максима в этом произведении обобщение было столь же значимо, сколь важна и реальная конкретика: "это не политический памфлет, не басня о животных, а своего рода "философский плач" о попранной социальной справедливости".
Максим Грек был обвинен в сознательном искажении текста священных книг, в ереси, в хуле на русских чудотворцев, в осуждении практики поставления русских митрополитов, в тайных сношениях с турецким послом Скиндером, греком по происхождению, и в стремлении "поднять" на Русь турецкого султана. Сказалось и противодействие Максима разводу и второму браку Василия III, который, несмотря на общее осуждение, все же женился на молодой Елене Глинской. Максима судили дважды- в 1525 и в 1531 г. Суд был организован как политический процесс, соответствовало этой задаче и его освещение в сопутствующих документах. Последние 30 лет жизни Максима прошли в заточении в Иосифо-Волоколамском, Тверском Отрочем и, наконец, в Троице-Сергиевом монастырях.
Наиболее тяжелыми были первые 6 лет проведенные в Иосифо-Волоколамском монастыре, когда Максиму не позволялось ни читать, ни писать. По преданию, именно там, углем на стене Максим написал канон Парaклиту, Духу Истины и Утешителю (от греч. -заступник, утешитель). Тверское заточение было менее тяжелым, но более продолжительным; Максим провел в Тверском Отрочем монастыре около 15 лет, но там ему разрешалось не только читать, но и писать и даже вести публицистическую деятельность. Именно тогда за Максима вступаются константинопольский патриарх Дионисий II, иерусалимский патриарх Герман и александрийский патриарх Иоаким, прося отпустить престарелого монаха на родину. Но московские власти опасались, что Максим слишком много узнал о русской жизни и по возвращении на Афон может рассказать обо всем, что видел и слышал. Поэтому в Москве сочли за благо совсем не отпускать его. В 1547-1548 гг. его переводят в Троице-Сергиев монастырь, где он, уже освобожденный и от уз, и от обвинений, доживает последние годы своей жизни.