Смекни!
smekni.com

Рассказ А. П. Чехова «Ионыч» (стр. 2 из 4)

Итак, Старцев оценивает будущее “предприятие” с точки зрения обывателя: “. . . таскаться по кладбищам. . . К чему поведёт этот роман? Чтоскажуттоварищи, когдаузнают?” Кто из героев русской литературы, стоящий выше среды, оглянулся на общественное мнение? Вспоминается Онегин перед дуэлью с Ленским. (“. . . Но шёпот, хохотня глупцов. . . ”). Ситуации разные, но суть одна. Хотя нет, здесь не всё так однозначно. Мысленно Онегин всё же даёт оценочную характеристику представителям “общественного мнения”. Чеховский же “герой” “не дотягивает” до героя. Называем мы его так, исходя из литературоведческого термина. “Так думал Старцев, бродя в клубе около столов, а в половине одиннадцатого. . . ” Старцев — не Раскольников, который идёт “не своими ногами” убивать старуху процентщицу, потому что решение давным-давно принято. Старцеву даёт шанс автор, даёт шанс остаться наедине с самим собой, с миром, “где нет жизни”, шанс сделать какие-то важные открытия. Такова экспозиция эпизода.

Завязка эпизода начинается с важнейшей предметной детали, участвующей в развитии сюжета: “У него уже была пара лошадей и кучер Пантелеймон в бархатной жилетке”. В начале рассказа Старцев, побывав у Туркиных, “отправился пешком к себе в Дялиж”. Сейчас у него есть и пара лошадей, и кучер в бархатной жилетке. Казалось бы, что в этом плохого? В эпилоге передвижение Старцева описывается так: “Когда он, пухлый, красный, едет на тройке с бубенчиками иПантелеймон, тожепухлыйикрасный, смясистымзатылком, сидит на козлах, протянув вперёд прямые, точнодеревянные, руки, и кричит встречным: «Прррава держи!», — то картинабываетвнушительная, и кажется, что едет не человек, а языческий бог”. В этом описании нет иронии, это сарказм, бичующий полное уничтожение человеческого в человеке. “Деревянные руки” Пантелеймона как бы находят своё продолжение в детали, характеризующей Ионыча: в руках у него всегда палка, которой он, приходя в очередной дом, “назначенный к торгам”, “тычет во все двери”, или, “принимая больных”, “нетерпеливо стучит. . . о пол”. Зеркальное отражение хозяина в слуге мы встретим в «Обломове» (Обломов — Захар), в «Отцах и детях» (Павел Петрович — Прокофьич). Отражение в слугах манеры поведения, портретных характеристик хозяев делает последних более уязвимыми, является своеобразной пародией на них, и таким образом автор достигает поставленной перед собой цели.

Но в эпизоде несостоявшегося свидания Старцев ещё не Ионыч из эпилога. Герой “оставил лошадей на краю города, в одном из переулков, а сам пошёл на кладбище пешком”. “Что скажут товарищи, когда узнают?” Может быть, подразумевается это опасение? Скорее всего, да. Но всё же смысл этой детали не только в этом. Расстояние было не близким: “С полверсты он прошёл полем”. Старцев шёл пешком в последний раз!

В половине одиннадцатого он “вдруг взял и поехал на кладбище”, в полночь “в церкви стали бить часы”; на следующий день он скажет Екатерине Ивановне о том, что ждал её “почти до двух часов”; рассказчик отметит, что герой “потом часа полтора бродил, отыскивая переулок, где оставил своих лошадей”. Итак, хронотопэпизода: художественноепространство — кладбище, не самое весёлое место на земле, на котором, собственно, и остался живой Дмитрий Ионыч; границы художественноговремени эпизода составляют примерно четыре часа. Целых четыре часа “таскаться по кладбищам”! Только четыре часа, за которые Старцев превратился в Ионыча. Бывают в жизни часы и даже минуты, когда человек остаётся “голым”, один на один с мирозданием; когда невероятным образом сходятся два космоса — макро- и микро-. (Вспомним князя Андрея, лежащего на поле Аустерлица, и высокое небо, открывшееся ему. ) Человек должен по достоинству оценить выпавшую ему счастливую карту, должен выйти из соприкосновения с вечностью иным, другим, обновлённым. Такая минута настала в жизни земского доктора на окраине губернского города С.

Чехов владел всеми приёмами художественной изобразительности, в том числе и разными способами построения описаний. Эпизод «На кладбище» является блестящим примером принципа психологическогопараллелизма. “Светила луна. Было тихо, но тепло по-осеннему. В предместье, около боен, выли собаки”. Картина жутковатая, а Старцев, как видим, не робкого десятка. “Кладбище обозначалось вдали тёмной полосой, как лес или большой сад”.

Мотивсада — важный мотив и в рассказе «Ионыч», и “вершинный образ всего чеховского творчества” (2, 187). Сад — это неизменная, вечная декорация, на фоне которой развиваются и заканчиваются отношения Старцева и Екатерины Ивановны. В доме Туркиных “половина окон выходила в старый тенистый сад”; “когда Вера Иосифовна закрыла свою тетрадь” с романом о том, “чего никогда не бывает в жизни”, “в городском саду по соседству” хор песенников под оркестр пел «Лучинушку», “и эта песня передавала то, чего не было в романе и что бывает в жизни”. У Старцева и Котика “было любимое место в саду: скамья под старым широким клёном”. Это была пора страстной влюблённости Дмитрия Ионыча. Через четыре года уже “она смотрела на него и, по-видимому, ждала, что он предложит ей пойти в сад, но он молчал”. Теперь Котик говорит не “сухо”, как когда-то, а взволнованно, “нервно”: “Ради бога, пойдёмте в сад”. “Они пошли в сад и сели там на скамью под старым клёном. . . ” Сад — не только безмолвный свидетель, но и участник действия под названием “жизнь”. “Сад — это выход из парадоксального мира в мир органичный, переход из состояния тревожного ожидания. . . в вечный деятельный покой” (2, 187).

Эпизод построен и на уподоблении, и на контрастном сопоставлении природы и человека. Старцев вступил в ирреальный “мир, не похожий ни на что другое, — мир, где так хорош и мягок лунный свет”. Всего на полутора страницах Чеховым, считавшим краткость одним из основных принципов своей поэтики, поставлен своеобразный “рекорд”: шесть (!) раз сказано о луне и лунном свете. Повествовательная деталь — луна — царствует на всём художественном пространстве кладбища-леса, кладбища-сада. Статическое описание лунной ночи тормозит действие, прерывает развитие событий. Мы видим пейзаж глазами Старцева, пейзаж, в описании которого господствуют два цвета: белый и чёрный. Жёлтый песок аллей ещё более подчёркивает льющийся свет. “Показалась ограда из белого камня, ворота. . . При лунном свете на воротах можно было прочесть: «Грядёт час в онь же. . . » (Вспоминается: оставь надежду, всяк сюда входящий. — Е. Б. ) Старцев вошёл в калитку, и первое, что он увидел, — это белые кресты и памятники по обе стороны широкой аллеи и чёрные тени от них и от тополей; и кругом далеко было видно белое и чёрное, и сонные деревья склоняли свои ветви над белым. Казалось, что здесь было светлей, чем в поле. . . ” Конец этого достаточно большого абзаца великолепен. Герой поддался на короткое время магии кладбищенской атмосферы, ощутил торжественность момента, проникся “настроением” места. Трижды повторенное “нет” (“где нет жизни, нет и нет”) настойчиво наталкивает на мысль о бренности человеческого бытия, о ничтожности суеты и настраивает на высокий лад; “. . . но в каждом тёмном тополе, в каждой могиле чувствуется присутствие тайны, обещающей жизнь тихую, прекрасную, вечную”. Синтаксическая триада, завершающая фразу, построена по принципу градации. Каждый последующий эпитет усиливает впечатление от предыдущего — до вечности, до бесконечности. Сад “меняется, оставаясь неизменным. Подчиняясь циклическим законам природы, рождаясь и умирая, он побеждает смерть” (2, 187). Завершающая абзац фраза — это то последнее высокое ощущение, которое познал в жизни Старцев: “От плит и увядших цветов, вместе с осенним запахом листьев, веет прощением, печалью и покоем”. Эти слова наполнены символическим содержанием. Могильные плиты — итог, финал человеческой жизни, то, что не имеет продолжения, то, что навсегда. Жизнь после смерти может быть только в памяти живых. Осенний запах листьев, увядшие цветы говорят о близости и неминуемости смерти. Синтаксическая триада “прощение, печаль, покой” вызывает литературную ассоциацию: описание сельского кладбища, на котором похоронен Евгений Базаров. “Как почти все наши кладбища, оно являет вид печальный. . . ” Многие поколения критиков и читателей бились над словами автора, которые завершают роман: “О нет! Какое бы страстное, грешное, бунтующее сердце ни скрылось в могиле, цветы, растущие на ней, безмятежно глядят на нас своими невинными глазами: не об одном вечном спокойствии говорят нам они, о том великом спокойствии «равнодушной» природы; они говорят также о вечном примирении и о жизни бесконечной. . . ” Скрытая цитата из философской лирики Пушкина, глубокая приязнь автора к своему герою, звучащая в финале «Отцов и детей», заставляют задуматься над вопросами бытия.

Вернёмся к чеховскому рассказу. “Кругом безмолвие; в глубоком смирении с неба смотрели звёзды. . . ” Старцев на кладбище “некстати”, как и его шаги, нарушившие тишину. К реальности героя возвратил бой часов, “и он вообразил самого себя мёртвым, зарытым здесь навеки”. Всё живое, жаждущее любви, возмутилось в нём: “. . . ему показалось, что кто-то смотрит на него, и он на минуту подумал, что это не покой и не тишина, а глубокая тоска небытия, подавленное отчаяние. . . ” Старцев не поднимается выше самого себя, не делает открытия. “Человек Чехова — несвершившийся человек” с “неслучившейся жизнью” (2,180).