Смекни!
smekni.com

Школа патриотизма (стр. 2 из 2)

“Истинный Ташкент устраивает свою храмину в нравах и сердце человека. Всякий, кто видит в семейном очаге своего ближнего не ограждённое место, а арену для веселонравных похождений, есть ташкентец; всякий, кто в физиономии своего ближнего видит не образ Божий, а ток, на котором может во всякое время молотить кулаками, есть ташкентец; всякий, кто, не стесняясь, швыряет своим ближним как неодушевлённой вещью, кто видит в нём лишь материал, на котором можно удовлетворять всевозможным проказливым движениям, есть ташкентец. Человек, рассуждающий, что вселенная есть не что иное, как выморочное пространство, существующее для того, чтоб на нём можно было плевать во все стороны, есть ташкентец...”

Щедринский Ташкент – страна, в которой есть нравы, но нет нравственности. “Ташкент” как “термин отвлечённый” соседствует с городом Глуповом не случайно. “Господа ташкентцы” воспринимаются как естественное дополнение к гениальной “Истории одного города”. История Глупова – это прежде всего история рабства, при котором обывателей всегда секли и обыватели всегда трепетали, а потому было бы странно идеализировать ход глуповской истории, отыскивая принцип конституционализма там, “где, в сущности, существует лишь принцип свободного сечения”. Даже Бородавкину эта история представляется “как сонное мечтание, в котором мелькают образы без лиц, в котором звенят какие-то смутные крики, похожие на отдалённое галденье захмелевшей толпы... Вот вышла из мрака одна тень, хлопнула: раз-раз! – и исчезла неведомо куда; смотришь, на место её выступает уж другая тень, и тоже хлопает как попало, и исчезает... “Раззорю!”, “не потерплю!” слышится со всех сторон, а что разорю, чего не потерплю – того разобрать невозможно”. Результаты этой истории на разных её этапах – “только большая или меньшая порция “убиенных””. Парадоксы глуповской истории состоят в том, что “войны за просвещение” обращаются в “войны против просвещения” (и то, и другое – военные походы Бородавкина против собственного народа), единственная попытка “конституционного свойства”, которая оказывается возможной, состоит в том, что квартальные “не всякого прохожего хватали за воротник”, и даже весьма либерально настроенный градоначальник начинает с объяснения глуповцам прав человека, а кончает объяснением прав Бурбонов.

Когда-то замечательный русский философ и публицист П.Я.Чаадаев (чаадаевские мотивы несомненно присутствуют в “Истории одного города”), тяжело переживавший обвинения в клевете на Россию, вызванные первым “Философическим письмом”, доказывал своим оппонентам, что любовь к родине не должна заслонять любви к истине: “Прекрасная вещь – любовь к отечеству, но есть ещё нечто более прекрасное – это любовь к истине”. На этом должен основываться подлинный патриотизм. Для Салтыкова-Щедрина, каким бы суровым ни был анализ нравственного состояния общества, каким бы мрачным ни оставался его диагноз, всегда была плодотворной опорой “почва народная”, одухотворявшая смыслом и значением его сатирическую деятельность “на радость и пользу Пошехонцам”. Уместно напомнить запись в дневнике Т.Г.Шевченко, безоговорочно признавшего огромный талант автора “Губернских очерков”: “Я благоговею перед Салтыковым. О Гоголь, наш бессмертный Гоголь! Какою радостью возрадовалась бы благородная душа твоя, увидя вокруг себя таких гениальных учеников своих. Други мои, искренние мои! Пишите, подайте голос за эту бедную, грязную, опаскуженную чернь! За этого поруганного бессловесного смерда!” В раннем творчестве М.Е.Салтыкова-Щедрина особенно заметна эта тёплая нота, которая подчас принимает характер откровенного лирического признания: “...в сердце моём таится невидимая, но горячая струя, которая, без ведома для меня самого, приобщает меня к вечно бьющим источникам народной жизни” (“Невинные рассказы”).

Позднее писатель всё более резко отмечает связь между всевластием правящей бюрократии и пассивностью личного самосознания в народе: “Ташкентство пленяет меня не столько богатством своего внутреннего содержания, сколько тем, что за ним неизбежно скрывается “человек, питающийся лебедой””.

Образ “человека, питающегося лебедой”, русского мужика возникает во многих щедринских текстах (здесь легко припоминаются знаменитые сказки “Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил”, “Коняга” и другие). С негодованием отвергая упрёк в том, что он глумится над народом в “Истории одного города”, сатирик, однако, оставляет за собой право критически относиться к народу. “Народ исторический, то есть действующий на поприще истории”, “оценивается и приобретает сочувствие по мере дел своих”: “Если он производит Бородавкиных и Угрюм-Бурчеевых, то о сочувствии не может быть и речи; если он высказывает стремление выйти из состояния бессознательности, тогда сочувствие к нему является вполне законным, но мера этого сочувствия всё-таки обуславливается мерою усилий, делаемых народом на пути к сознательности”. Особенности социального поведения глуповцев, находившихся в поле зрения писателя, неоднократно отмечались в литературе. Глуповцы на всё откликаются массой, “миром”, валом валят к дому градоначальника, толпами бегут из деревни, бестолково галдят на сходках, топят друг друга в реке и сбрасывают с колоколен, очень недорого ценят человеческую жизнь.

Салтыков-Щедрин в письме в редакцию “Вестника Европы” пояснял: “...я никогда не стеснялся формою и пользовался ею лишь настолько, насколько находил это нужным, в одном месте говорил от лица архивариуса, в другом – от собственного...” Конечно, “от собственного лица” комментирует сатирик долготерпение, пассивность и беспамятство глуповцев: “Они не понимали, что именно произошло вокруг них, но чувствовали, что воздух наполнен сквернословием и что дышать в этом воздухе невозможно. Была ли у них история, были ли в этой истории моменты, когда они имели возможность проявить свою самостоятельность? – ничего они не помнили. Помнили только, что у них были Урус-Кугуш-Кильдибаевы, Негодяевы, Бородавкины и, в довершение позора, этот ужасный, этот бессовестный прохвост!” А от лица архивариуса сатирик пишет, “что глуповцы беспрекословно подчиняются капризам истории и не представляют никаких данных, по которым можно было судить о состоянии их зрелости в смысле самоуправления...”

Здесь вновь уместно напомнить о чаадаевских мотивах. История города Глупова вполне соответствует восприятию русской истории Чаадаевым, который писал: “Мы живём одним настоящим, в самых тесных его пределах, без прошедшего и будущего, среди мёртвого застоя. <...> Мы так странно движемся во времени, что с каждым нашим шагом вперёд прошедший миг исчезает для нас безвозвратно”.

Естественная и стихийная привязанность великого сатирика к своему народу была лишена всякой идеализации его исторического прошлого и современного состояния. Напротив, именно в силу такой привязанности он с глубокой печалью и негодованием воспринимал различные проявления рабской психологии в народе: “Не холодная злоба пустопорожнего человека и не дешёвое презрение карлика, сидящего на плечах у великана, слышатся в его жёстких словах по адресу народа, а глубокая скорбь и постоянная дума о выходе из того положения, которое вызывает жёсткие слова”.

Салтыковское понимание патриотизма занимает особое место в русской литературе. Для Салтыкова-Щедрина общечеловеческое начало не растворяется в национальном, но они и не противостоят друг другу: “Идея, согревающая патриотизм, – это идея общего блага. Какими бы тесными пределами мы ни ограничивали действия этой идеи (хотя бы даже пространством княжества Монако), всё-таки это единственное звено, которое приобщает нас к известной среде и заставляет нас радоваться такими радостями и страдать такими страданиями, которые во многих случаях могут затрагивать нас лишь самым отдалённым образом. Воспитательное значение патриотизма громадно: это школа, в которой человек развивается к восприятию идеи о человечестве”. Уже по этой причине вор и казнокрад, прохиндей и взяточник, какой бы высокий пост они ни занимали, не имеют права называться патриотами: “Нельзя быть паразитом и патриотом ни в одно и то же время, ни по очереди, то есть сегодня патриотом, а завтра проходимцем. Всякий должен оставаться на своём месте, при исполнении своих обязанностей”.

Любовь к отечеству, патриотическое чувство, с точки зрения писателя, не имеет ничего общего ни с национальной узостью, ни с национальным изоляционизмом. Идеал Салтыкова – “вольный и сознательный союз”, способствующий “широкому и всестороннему развитию личности, пробуждению всех её сил и способностей, удовлетворению всех её потребностей” – выходит за пределы какой-либо национальной стихии и относится к числу важнейших общечеловеческих ценностей.

Незадолго перед смертью Салтыков-Щедрин размышлял о новой большой работе “Забытые слова”. Н.К.Михайловский вспоминает об этом замысле: “Были, знаете, слова, – говорил он мне незадолго до смерти, и кто из знавших Щедрина не припомнит при этом его басистого голоса и добродушно-сердитых глаз, устремлённых прямо в глаза собеседника, – были, знаете, слова: ну, совесть, отечество, человечество... другие там ещё... А теперь потрудитесь-ка их поискать! Надо же напомнить...”

Здесь понятия “отечество” и “человечество” стоят рядом, взаимно обогащая друг друга.

Пусть и в наши дни наследие Салтыкова-Щедрина напоминает об этих “забытых словах”: совесть, честь, отечество, человечество.