Смекни!
smekni.com

"Последний из Удэге" А.Фадеева (стр. 2 из 5)

А что же Елена? "В той же мере, в какой возросло чувство Лены к Петру,- настолько, что она уже не могла жить без представлений о нем и мучила, и терзала себя разрывом с ним,- в такой же мере она не могла снова стать близкой ему".

В набросках к незавершенным частям Фадеев постоянно имел в виду романический "треугольник". Он планировал "большую главу (может быть две) - Лена и Сурков - моральный конфликт между ними". Или:

"Страстный идейный спор Лены и Суркова. Их разрыв. Лена любит Лангового. Она хочет навестить его в плену". Упоминается о попытке Лены освободить Лангового.

Интеллигенция и революция

Очевидно, истоки конфликта Елены и Петра Суркова следует искать в первой бурной ссоре героев (конец 3-й части) и в раздумьях Елены о том, как меняет человека власть над людьми, рождая нарочитую грубость как стиль поведения. "Точно Вам хотелось показаться передо мной и вашими товарищами более монументальными, чем вы есть на самом деле",- бросает она в лицо Петру. (Почти такими же словами определяла свое первое впечатление при знакомстве с Фадеевым писательница Валерия Герасимова - его первая жена: "... Увидела в нем некую стопроцентно-монолитную рабоче-крестьянскую, чуть ли не каменную фигуру" (7; 120-121). В определенной мере - в плане не биографии, а характера - Герасимова была прототипом образа Елены).

Многозначительны и дальнейшие раздумья Елены о том, что покинув семью Гиммеров и вернувшись в родной дом, она "была еще более одинока, чем прежде". И дело не только в несбывшихся мечтах о Петре: тень отчуждения ложится и на ее отношения с братом Сергеем. По сути дела она повторяет сказанное Суркову, когда и Сергея упрекает в "непроходимой монументальности чувств": "Не люди, а какие-то памятники! Даже ты предстал передо мною в виде какого-то маленького памятничка".

Но и Сергею противно-унизительным кажется вид, унылое и сердитое лицо отца, которого на правах старого друга поучает Мартемьянов: "Это вашему брату интеллигенту все неясно да неизвестно, а нашему брату рабочему все ясно, все известно". И то, что именно так Сергей воспринимает Мартемьянова, с которым делил и хлеб-соль в дальнем походе по стойбищам, говорит об осознании автором серьезных противоречий между интеллигенцией и "гегемоном революции". Поэтизируя, подчас необоснованно в художественном плане, власть коммунистов, распространявшуюся "на десятки и сотни тысяч восставших людей", Фадеев тем не менее задумывался и о природе этой власти. Об этом свидетельствует и взгляд повествователя на отношения Мартемьянова и врача Костенецкого:

"Еще со времени их работы в Сучанском совете Мартемьянов и Владимир Григорьевич дружили между собой. Дружба их основывалась на том, что Мартемьянов считал Владимира Григорьевича честным человеком и очень ученым человеком, но интеллигентом (выделено Фадеевым), которого надо воспитывать, а Владимир Григорьевич считал Мартемьянова самородком из народных глубин... и признавал за ним как бы моральное право воспитывать его, Владимира Григорьевича".

В отличие от авторов "Хождения по мукам" и других произведений на популярную в советской литературе тему "Интеллигенция и революция", априори предполагавшую поверхностное и облегченное решение, Фадеев закладывал серьезные основания идейно-художественной коллизии и собирался их развивать.

А теперь поразмыслим: было ли возможным в годы невероятного давления власти на творческий потенциал художника такое развитие сюжета? Ответ мог быть только отрицательным, и это лучше других должен был понимать генсек Союза советских писателей (который, кстати, настойчиво советовал Шолохову привести Григория Мелехова в стан красных). Не было ли в постоянном откладывании "Последнего из удэге" подсознательного желания отсрочить работу, чтобы не насиловать судьбы героев, как сложились они в творческом воображении?

Гуманистический пафос романа

В предполагаемом решении судьбы главных романических героев - Елены и Лангового, - в трактовке непростых взаимоотношений Владимира Григорьевича и Мартемьянова в полной мере проявился гуманистический пафос автора. Разумеется, в гуманистическом аспекте решены автором и образы подпольщиков и партизан, "простых" людей, теряющих близких в страшной мясорубке войны (сцена гибели и похорон Дмитрия Ильина); страстным авторским отрицанием жестокости окрашены описания предсмертных мук Пташки-Игната Саенко, замученного в белогвардейском застенке. Об этом рассказано в монографиях о писателе А.Бушмина, Л.Киселевой, С.Заики и др. Мы же хотим подчеркнуть, что вопреки теории "социалистического гуманизма" гуманистический пафос Фадеева распространялся и на героев противоположного идейного лагеря.

Всеволода Лангового справедливо сближали с Алексеем Турбиным: "Слова - родина, честь, присяга не были для Лангового только словами". Он заботился "о русском достоинстве и чести", "готовил себя к делам великим и славным" и завоевал себе право на власть над людьми "личной доблестью, умом, преданностью долгу - так, как он понимал его".

Судьбе угодно было сделать его карателем...

Как и для каждого большого писателя, для Фадеева классовый критерий в оценке человека не был определяющим. Человеческое обаяние Лангового, его преданность любимой женщине и даже человеческие слабости (в эпизоде с "роковой женщиной" - женой Маркевича) - все это складывается в живой, художественный образ.

Фадеевым была предпринята еще одна попытка дать оценку событиям гражданской войны с общечеловеческих позиций. Это - картина сна Сени Кудрявого, хотя она и отдает некоторой нарочитостью и сусальностью. В путанице сна Сеня встречается с юнкером, которого когда-то арестовал: "Тогда, в живой жизни, Сеня не испытывал ничего, кроме злобы к юнкеру, и едва не заколол его, а сейчас, во сне, Сеня взбежал к нему на площадку и замахнулся штыком - и вдруг увидел, что юнкер совсем не страшен, а очень молод и сильно напуган, и лицо у него простое, как у подпаска. Он был так напуган и молод, этот юнкер, и так походил на подпаска, что его совсем нельзя было колоть, его нужно было погладить по голове. Сеня даже протянул руку, но он все же не мог забыть, что это юнкер, а не подпасок. "Нет, это опасно нам...-сказал он себе и отдернул руку.- Что опасно? - вдруг мучительно подумал он.- Да, опасно спать!"- почти выговорил он, разрепляя веки и прислушиваясь к тому, что творится в расположении хунхузов".

И тем не менее в этом тоже была позиция писателя, нашедшего в себе мужество по-настоящему романтизировать белого офицера Лангового.

Тема удэге

В замысле Фадеева тема удэге с самого начала была составной частью темы революционного преобразования Дальнего Востока, но его декларации остались нереализованными: видимо, чутье художника, мечтавшего "сомкнуть позавчерашний и завтрашний день человечества", заставляла его все более углубляться в описание патриархального мира удэге. Это в корне отличает его произведение от многочисленных однодневок 30-х годов, авторы которых спешили рассказать о социалистическом преобразовании национальных окраин. Конкретизация современного аспекта замысла была намечена Фадеевым только в 1932 году, когда он решает добавить к шести задуманным частям романа (написаны были только три) эпилог, рассказывающий о социалистической нови. Однако в 1948 г. он от этого плана отказывается, хронологически ограничивая замысел романа событиями гражданской войны.

Современные в художественном плане "удэгейские страницы" фадеевского романа могут быть представлены отдельным изданием и, безусловно, найдут своего читателя. Как известно из признаний самого Фадеева, замысел романа зародился под большим влиянием книги Ф.Энгельса "Происхождение семьи, частной собственности и государства" и на основе личных наблюдений автора за жизнью коренного населения Уссурийского края. Отчасти эта тема была традиционной. Поэтические стороны первобытного коммунизма, не знавшего эксплуатации и угнетения, привлекали внимание многих писателей и читателей, в том числе почитателей Купера. То, что написано Фадеевым, - это поэтическая история удэгейских племен за многие поколения: особенности их кочевой жизни, костры войны, годы, запомнившиеся особыми удачами или несчастьями: год оспы, год засухи, год цинги...

Стремясь вписать жизнь маленького безвестного племени во всемирную историю, в жизнь всего человечества, Фадеев прибегает к толстовской конструкции фразы, передавая сложную временную связь событий сложностью синтаксического построения:

"В том самом году, когда Аахенский конгресс скрепил "Священный союз"... в том самом году, холодной осенью, среди людей, не знавших, что всякое такое происходит на свете, родился на берегу быстрой горной реки Колумбе, в юрте из кедровой коры, мальчик Масенда, сын женщины Сале и воина Актана из рода Гялондика".

Эта приведенная нами в значительном сокращении, а на самом деле занимающая целую страницу фраза была предметом особого внимания писателя и имела многочисленные варианты. Она то пестрела вычеркнутыми строками, то вновь увеличивалась за счет введения новых исторических фактов и имен. Фадеев называет Занда, Коцебу, Метерлинка, Шелли, Маркса, Дарвина, Гюго, Монро, Шереметьева, Морозовых, Наполеона, Оуэна, Бетховена, Дениса Давыдова, сопрягая факты их жизни с 1815 годом. На таком историческом фоне писатель показывает "век Масенды", как бы подчеркивая сопричастность жизни своего героя - представителя безвестного племени - великой жизни мира.

С образом Масенды связаны традиция, история народа. В его образе автором подчеркнуты наиболее традиционные вехи жизни мужчины и воина: память о теплой груди матери (у удэгейцев кормили грудью до семи лет); раннее обручение (удэгейская невеста еще лежит в колыске); испытания голодом, жаждой, опасностью охотничьей жизни в течение семи дней и семи ночей; умыкание понравившейся девушки и женитьба. Масенда - олицетворение вековой мудрости удэге, к голосу которого прислушиваются соплеменники. Он не препятствует новому, хотя и не может быть активным его строителем, как Сарл. В уже упомянутой нами сцене собрания Масенда "немного оживился, сказав такую длинную речь, но тотчас же глаза его потускнели". Многозначительна и такая деталь: стоило Сарлу представить себе Масенду, обрабатывающим землю, как руки его опускались.