В 1912г., вступив на литературную стезю, Маяковский оказался в кругу молодых ниспровергателей, отрицавших старое искусство, старую культуру и вообще все старое. Именовали они себя футуристами. Давид Бурлюк, лидер этого направления, так провозглашал его идеи: "Мы революционеры искусства. Мы всюду должны нести протест и клич "Сарынь на кичку!" Нашим наслаждением должно быть отныне эпатированье буржуазии... Больше издевательства над мещанской сволочью! Мы должны разрисовать свои лица, а в петлицы, вместо роз, вдеть крестьянские ложки. В таком виде мы пойдем гулять по Кузнецкому и станем читать стихи в толпе..." (31; 89).
Если судить по отзыву Д.Бурлюка, данному в письме В.Каменскому, по внутреннему состоянию и складу характера провозглашенным принципам футуризма наиболее соответствовал Маяковский: "Этот взбалмошный юноша - большой задира, но достаточно остроумен, а иногда сверх. Дитя природы, как ты и мы все. Находится Маяковский при мне постоянно и начинает писать хорошие стихи. Дикий самородок, горит самоуверенностью. Я внушил ему, что он - молодой Джек Лондон. Очень доволен. Приручил вполне, стал послушным: рвется на пьедестал борьбы" (17; 469).
О том, как юный поэт "рвался на пьедестал борьбы" и какие это приобретало порой формы выражения, дает некоторое представление воспоминание Б.Лифшица, повествующее о том, как они с Маяковским однажды посетили столовую для вегетарианцев:
"Цилиндр и полосатая кофта сами по себе врывались вопиющим диссонансом в сверхдиетическое благолепие этих стен, откуда даже робкие помыслы о горчице были изгнаны как нечто греховное. Когда же Маяковский встал наконец из-за стола и, обратясь лицом к огромному портрету Толстого, распростершего над жующей паствой свою миродержавную бороду, прочел во весь голос - не прочел, а рявкнул, как бы отрыгаясь от вегетарианской снеди, незадолго перед тем написанное восьмистишие:
В ушах обрывки теплого бала,
А с севера снега седей -
Туман, с кровожадным лицом каннибала,
Жевал невкусных людей.
Часы нависали как грубая брань,
За пятым навис шестой.
А с неба смотрела какая-то дрянь
Величественно, как Лев Толстой,-
мы оказались во взбудораженном осином гнезде.
Разъяренные пожиратели трав, забыв о заповеди непротивления злу, вскочили со своих мест и, угрожающе размахивая кулаками, обступали нас все более и более тесным кольцом.
Не дожидаясь естественного финала, Маяковский направился к выходу" (27а ).
Впрочем, такое поведение было свойственно не одному Маяковскому, а всем футуристам. Их поэтические выступления, посещение кафе или даже простой выход в город нередко сопровождались скандалами, искусственным эпатажем публики. Вот один из подобных эпизодов, зафиксированный В.Шкловским:
"Выступали акмеисты, потом кто-то из футуристов сказал про Короленко, что он пишет серо.
Аудитория решила нас бить.
Маяковский прошел сквозь толпу, как раскаленный утюг сквозь снег. Крученых шел, взвизгивая и отбиваясь галошами (...).
Я шел, упираясь прямо в головы руками налево и направо, был сильным, - прошел" (52; 72).
Газетные публикации тех лет подтверждают, что эпатаж публики был одним из основных принципов футуристов. Одна из харьковских газет так описывала появление футуристов в городе: "Вчера на Сумской улице творилось нечто сверхъестественное: громадная толпа запрудила улицу. Что случилось? Пожар? Нет. Это среди гуляющей публики появились знаменитые вожди футуризма - Бурлюк, Каменский, Маяковский. Все трое в цилиндрах, из-под пальто видны желтые кофты, в петлицах воткнуты пучки редиски..." После первого выступления футуристов в Харькове газета отмечала: "... верзила Маяковский, в желтой кофте, размахивая кулаками, зычным голосом "гения" убеждал малолетнюю аудиторию, что он подстрижет под гребенку весь мир, и в доказательство читал свою поэзию: "Парикмахер, причешите мне уши". Очевидно, длинные уши ему мешают" (17; 478).
Эта же тенденция - вызывающее противопоставление себя толпе, публике, аудитории, посетителям кафе - найдет впоследствии наиболее сильное воплощение в стихотворениях "Нате!", "Вам!"
Таким образом, можно заметить, что истоки поэтической эстетики и эстетики поведения Маяковского восходили к программным принципам и установкам русских футуристов. Для них важно было не зависеть от стереотипов, от традиций; создавать новое искусство без оглядки на авторитеты и установившиеся законы, а если они мешают - сбросить весь этот "хлам" с парохода современности. Так они расчищали свой "пароход" от Пушкина, Толстого, Достоевского вплоть до Блока и Андрея Белого.
Такое безоглядное отрицание культуры прошлого ничего хорошего не предвещало, однако, не обошлось и без положительного результата. Свободное обращение со словом, ритмом, рифмой, образом дало неожиданный эффект: Маяковскому удалось обновить и обогатить русскую поэзию, дать ей сильнейший импульс для дальнейшего развития.
Раннее творчество. Образ лирического героя
Мы настолько привыкли, что стих Маяковского является нам "весомо, грубо, зримо", что даже представить себе не можем, что лирический герой поэта может быть добрым и нежным. Вспомним его "Послушайте!" (1914), стихотворение с каким-то расслабленным ритмом, в котором рифма почти не ощущается. И начинается оно по-ребячьи непосредственно, словно окликнули вас на улице и не стихами, а прозой:
Послушайте
Ведь если звезды зажигают -
значит - это кому-нибудь нужно?
Значит - кто-то хочет, чтобы они были?
Значит - кто-то называет эти плевочки
жемчужиной?..
И вот перед нами разворачивается незатейливая картина: идут двое - он и она. Он - тихий и робкий. И еще - добрый. Она... Она - пугливая. Ей боязно оттого, что кругом темно. И она идет, поеживаясь от страха, боясь даже оглянуться по сторонам: а вдруг там страшное что-то...
Впрочем, в стихотворении нет всего этого, в нем лишь брошен экономный штрих: герой говорит "кому-то". Кому? И здесь уже срабатывает фантазия читателя. Каждый по-своему дорисовывает в воображении представленную поэтом картину, придавая ей законченность либо любовного, либо чисто философского сюжета. После вступительных, звучащих риторически вопросов, говорится о действиях героя:
И, надрываясь
в метелях полуденной пыли,
врывается к богу,
боится, что опоздал,
плачет,
целует ему жилистую руку,
просит -
чтоб обязательно была звезда! -
клянется -
не перенесет эту беззвездную муку!..
Ну, как можно было не внять такой отчаянной просьбе, такой мольбе? И Бог придумал звезды, зажег и рассыпал по всему небу, чтобы там, на далекой земле, девочка не боялась темноты...
А юноша как будто и не осознает того, что он стал инициатором явления вселенского масштаба. Ему куда важней, что чувствует теперь девушка: "Ведь теперь тебе ничего? Не страшно? Да?!"- робко допытывается он у нее. Это для нее он зажег звезды так же просто, как поднял бы уроненный ею платок. Сколько же неосознаваемой доброты в его сердце, запаса человечности, если из-за такой простой причины способен вскарабкаться на небо к самому богу?!.
Но лирический герой Маяковского бывал нахален и дерзок.
С детской наивностью мог он спросить у толпы: "А вы ноктюрн сыграть могли бы на флейте водосточных труб?" Я, мол, могу! Вот сейчас возьму водосточную трубу и сыграю. А вы сможете?! А спустя некоторое время он играл уже на флейте собственного позвоночника, как из футляра, вынимая его из спины.
Он мог взобраться на эстраду и душевно признаться благочестивой публике:
А если сегодня мне, грубому гунну,
кривляться перед вами не захочется - и вот
я захохочу и радостно плюну,
плюну в лицо вам...
Мог также прочитать следующее, обращаясь к конкретным дамам и господам из зала:
Вот вы, мужчина, у вас в усах капуста
где-то не докушанных, недоеденных щей;
вот вы, женщина, на вас белила густо,
вы смотрите устрицей из раковин вещей...
О себе же мог сообщить с расчетом на эффект:
Иду - красивый,
двадцатидвухлетний...
Впрочем, к себе он обращался не только с комплиментами. Вот другая часть его самохарактеристики:
"Милостивые государыни и милостивые государи!
Я - нахал, для которого высшее удовольствие ввалиться, напялив желтую кофту, в сборище людей, благородно берегущих под чинными сюртуками, фраками и пиджаками скромность и приличие.
Я - циник, от одного взгляда которого на платье у оглядываемых надолго остаются сальные пятна величиною приблизительно в десертную тарелку.
Я - извозчик..."
Герой Маяковского мог сшить себе черные штаны из бархата своего голоса, а из трех аршин заката - желтую кофту. Он мог спокойно выйти на площадь и надеть на голову целый квартал, словно рыжий парик; или же истомившимися по ласке губами тысячью поцелуев покрыть" умную морду трамвая". Мог признаться, что он "равный кандидат и на царя вселенной, и на кандалы", и при этом, как бы между прочим, взять, надеть ошейник на Наполеона и повести его, как мопса.
Эй!
Человек,
землю саму
зови на вальс!-
мог крикнуть он жителю планеты. К самой же планете мог обратиться как к чему-то равному себе: "Земля!/ Дай исцелую твою лысеющую голову..." Вообще у него было ощущение соразмерности планетам, звездам, солнцам. Так, о луне он сообщал: "Идет луна -/ жена моя./ Моя любовница рыжеволосая".
Особой неприязнью пользовалось у него почему-то солнце. Он постоянно придирался к нему, бросал вызовы, предъявлял претензии. Вот и на этот раз: "Солнце!/ Чего расплескалось мантией?/ Думаешь - кардинал?". И, видимо, чтоб оно не зазнавалось слишком, брал его и моноклем вставлял в широко растопыренный глаз.
Столь же просто и "нахально" обращался он и к небесному своду:
Эй, вы!
Небо!
Снимите шляпу!
Я иду!..
Фантазия Маяковского была неподражаема. Надо же было догадаться сказать: "Лысый фонарь сладострастно снимает с улицы черный чулок"! Или же: