Теперь, когда от революции остались только хрен да трубка (...), стало очевидно, что ты и я были и будем той сволочью, на которой можно всех собак вешать (...).
А теперь, теперь злое уныние находит на меня. Я перестаю понимать, к какой революции я принадлежал. Вижу только одно, что ни к февральской, ни к октябрьской, по-видимому. В нас скрывался и скрывается какой-нибудь ноябрь (...)" (16; 7, 74-75 - выделено мной - П.Ч.).
Затем в Берлине ранним утром 2 марта 1923г. пьяный Есенин будет говорить Алексееву и Гулю: "Дочь люблю (...) и Россию люблю (...), и революцию люблю, очень люблю революцию" (16; 7, 76). Но после знакомства с письмом к Кусикову последняя часть признания поэта доверия уже не вызывает. Во всяком случае, складывается впечатление, что любил он "какую-нибудь ноябрьскую", но не февральскую и не октябрьскую...
"Москва кабацкая"
Итак, душевный кризис поэта начала 20-х г.г. во многом объясняется его разочарованием в результатах революции. Со всей очевидностью эта взаимосвязь проступает в более позднем стихотворении "Письмо женщине" (1924):
Земля - корабль!
Но кто-то вдруг
За новой жизнью, новой славой
В прямую гущу бурь и вьюг
Ее направил величаво.
Ну кто ж из нас на палубе большой
Не падал, не блевал и не ругался?
Их мало, с опытной душой,
Кто крепким в качке оставался.
Тогда и я
Под дикий шум,
Но зрело знающий работу,
Спустился в корабельный трюм,
Чтоб не смотреть людскую рвоту.
Тот трюм был -
Русским кабаком,
И я склонился над стаканом,
Чтоб, не страдая ни о ком,
Себя сгубить
В угаре пьяном...
То, что обращение Есенина к вину было шагом осознанным, говорят и другие строки стихотворений, как включенных в "Москву кабацкую", так и не вошедших в этот цикл:
И я сам, опустясь головою,
Заливаю глаза вином,
Чтоб не видеть лицо роковое,
Чтоб подумать хоть миг об ином.
("Снова пьют здесь, дерутся и плачут").
Я уж готов. Я робкий.
Глянь на бутылок рать!
Я собираю пробки -
Душу мою затыкать.
("Грубым дается радость").
В вине поэт хотел забыться, "хоть на миг" уйти от мучивших его вопросов. Возможно, это не единственная причина, но одна из основных. Так Есенин вступает в кабацкий мир с его удушливой атмосферой пьяного угара, нашедший затем яркое воплощение в цикле "Москва кабацкая" (1923-1924).
Понять смысл "Москвы кабацкой", мотивы забвения в "кабацком чаду" поможет аналогия с А.А.Блоком, у которого в 1907-1913 г.г. тоже звучало: "Я пригвожден к трактирной стойке, Я пьян давно, мне все равно", или "И стало все равно, какие Лобзать уста, ласкать плеча..." Критика в этой странице блоковской поэзии видит особенность символизма с его установкой: "Смеясь над разбитыми иллюзиями, отомстить за них моральным падением" (Лурье ). Очевидно, такая позиция стала характерной чертой поэзии серебряного века, определенный этап которой представляет и поэзия С.Есенина.
В 1923 г. во время заграничной поездки в Берлине Есенин издал сборник "Стихи скандалиста". В книгу было включено 4 стихотворения, объединенные одним названием "Москва кабацкая". Туда вошли стихотворения "Снова пьют здесь, дерутся и плачут", "Сыпь, гармоника. Скука... Скука...", "Пой же, пой на проклятой гитаре", "Да! Теперь решено без возврата". Им уже дана им емкая и объективная оценка:
"Стихи этого цикла отличаются нарочито вульгарной фразеологией (...) Надрывные интонации, однообразные мотивы пьяной удали, сменяемой смертельной тоской,- все это свидетельствовало о заметных утратах в художественном творчестве Есенина. Не стало в нем той радуги красок, которою отличались его прежние стихи,- на смену им пришли унылые пейзажи ночного города, наблюдаемые глазами потерянного человека: кривые переулки, изогнутые улицы, едва светящиеся в тумане фонари кабаков... Сердечная искренность, глубокая эмоциональность лирических стихов Есенина уступили место обнаженной чувствительности, жалобной напевности цыганского романса" (41; 64).
В кратком предисловии к сборнику "Стихи скандалиста" автор писал: "Я чувствую себя хозяином в русской поэзии и потому втаскиваю в поэтическую речь слова всех оттенков, нечистых слов нет. Есть только нечистые представления. Не на мне лежит конфуз от смелого произнесенного мной слова, а на читателе или слушателе. Слова - это граждане. Я их полководец, я веду их. Мне очень нравятся слова корявые. Я ставлю их в строй как новобранцев. Сегодня они неуклюжи, а завтра будут в речевом строю такими же, как и вся армия" (27; 257).
Чуть позднее поэт говорил: "Меня спрашивают, зачем я в стихах употребляю иногда не принятые в обществе слова - так скучно иногда бывает, так скучно, что вдруг и захочется что-нибудь такое выкинуть. А впрочем, что такое "неприличные слова"? Их употребляет вся Россия, почему не дать им право гражданства и в литературе" (30; 2, 242).
И "гражданство" было дано:
Сыпь, гармоника. Скука... Скука...
Гармонист пальцы льет волной.
Пей со мной, паршивая сука,
Пей со мной.
Излюбили тебя, измызгали -
Невтерпеж.
Что ж ты смотришь так синими брызгами?
Иль в морду хошь? (...)
Сыпь, гармоника. Сыпь, моя частая.
Пей, выдра, пей.
Мне бы лучше вон ту, сисястую,-
Она глупей.
Я средь женщин тебя не первую...
Немало вас,
Но с такой вот, как ты, со стервою
Лишь в первый раз...
В данном стихотворении уже отмечена резкая смена интонаций, словаря, самого стиля обращения к женщине, всей структуры и мелодики стиха: "Как будто перед нами строки другого поэта. Дергающийся ритм, речитативный язык, вульгарная лексика, озлобленный цинизм - все это ничем не напоминает той нежности, поэтичности, временами даже сказочности, которые звучали в его прежних стихах о любви" (41; 109).
Действительно, во всем творчестве Есенина это единственное стихотворение, в котором выразилось столь неуважительное, оскорбительное отношение к женщине. Недостойные эпитеты ("паршивая сука", "выдра", "стерва"), обращенные в начале к подруге лирического героя, к концу принимают обобщенный характер и адресуются уже всем женщинам: "свора собачья". И чем вульгарней содержание стихотворения, тем удивительней его концовка, где герой неожиданно начинает проливать слезы сентиментальности и просит прощенья:
К вашей своре собачьей
Пора простыть.
Дорогая, я плачу.
Прости... Прости...
Здесь переход от оскорбительной интонации к просьбе о прощении столь быстр и резок, что искренность слез героя не вызывает у нас полного доверия. По-иному видится проблема И.С.Эвентову:
"Здесь любовь попрана, низведена до плотского чувства, женщина обезображена, сам герой деморализован, и его прерываемая буйством тоска лишь в самом конце сменяется ноткой жалостливого раскаяния (...)
Невольно напрашивается мысль об известной нарочитости, демонстративности изображаемой поэтом картины (и употребляемой им лексики), о том, что он как бы выставляет напоказ всю мерзость кабацкого омута, в которую он погрузился и который его ничуть не радует, не утешает, а наоборот - тяготит" (41; 109).
Все же следует отметить, что при всей "сниженности" лексики данного стихотворения, ей далеко до нецензурщины, хлынувшей в литературный поток в наши дни. А главное - "соль" стихотворения не в "неприличных словах", а в осознании героем вины и боли.
Двойственное отношение к "объекту" любви наблюдается и в стихотворении "Пой же, пой на проклятой гитаре", где, с одной стороны, поэт заглядывается на красивые запястья женщины и "плечей ее льющийся шелк", ищет в ней счастье, а - находит гибель. Герой готов примириться с тем, что она целует другого, называет ее "молодой красивой дрянью" и тут же: "Ах, постой. Я ее не ругаю. Ах, постой. Я ее не кляну..." И последующие прекрасные строки: "Дай тебе про себя я сыграю Под басовую эту струну"- раскрывают внутреннее состояние человека, спокойно, без надрыва осознающего свое увлечение "предметом", не достойным его внимания, но при этом не торопящимся с выводами, как будто и такое положение его тяготит не очень. Но во второй части стихотворения герой вновь сползает до пошлой бытовщины, бравируя перечислением своих побед над женщинами, низводя смысл и назначение жизни до "постельного уровня": "Наша жизнь - простыня да кровать, Наша жизнь - поцелуй да в омут". И несмотря на будто бы оптимистическую заключительную строку ("Не умру я, мой друг, никогда"), стихотворение оставляет тягостное впечатление. Становится понятно, что в этом "логове" "нет места человеческой радости, нет и надежды на счастье. Любовь здесь не праздник сердца, она приносит человеку гибель, она губит его, словно чума" (41; 109-110).
В стихотворении "Да! Теперь решено. Без возврата..." духовная опустошенность героя доведена до предела. Поэтика стиха удручает мрачными красками с самого начала: уже не будут звенеть крылатой листвой тополя, низкий дом ссутулится, старый пес издох...И как естественное развитие линии сгущения красок уже в конце второй строфы рождается спокойно констатируемое предположение: "На московских изогнутых улицах Умереть, знать, судил мне бог". Даже описание месяца, как бы с избытком посылающего на землю свои лучи, кажется, введено в стихотворение лишь для того, чтобы лучше высветить фигуру человека, идущего со свесившейся головой в знакомый кабак. И затем уже в стихотворении мы не встретим ни одного проблеска света, далее все описывается одними черными красками: