Смекни!
smekni.com

Любовная лирика Ахматовой (целостность и эволюция) (стр. 2 из 4)

Читатели и исследователи не раз задавались вопросом: автобиографично ли ахматовское «я»? На первых порах лирическую героиню зачастую совмещали с автором как живым лицом: подкупала искренность исповеди, да и частная жизнь Анны Андреевны, поскольку ею упорно завладевала молва, провоцировала биографический подход к любовным стихам. Но этому подходу скоро было отказано в доверии: слишком многое свидетельствовало об условности изображаемого (та же множественность обличий). Возобладало в итоге разделение автора и персонажа, их разграниченное восприятие. Только постараемся избежать опасности перейти из одной крайности в другую. Большой поэт, чья биография, порой доведенная до легенды, усваивается общим сознанием наряду и в тесной связи с его творчеством, - большой поэт как личность неустраним из своих исповедальных стихов, из «я»-признаний. Совершенное устранение не более правомерно, чем отождествление автора и героя. История чтения и осмысления лирики говорит в пользу двунаправленной, подвижной точки зрения: «я» не тождественно автору, но и не оторвано от него, и мера приближения художественной личности к реальной (соответственно удаления от нее) - величина крайне переменная, к тому же точных показателей лишенная. У ранней Ахматовой явный перевес получает настойчивое дистанцирование: героине не дано обладать персональной узнаваемостью. Даже больше: поэт намеренно «затушевывает связи между личной жизнью и поэзией», например перегруппировывает стихи, адресованные одному лицу, меняет посвящения, даты [ 4]. И делалось это скорее всего потому, что Ахматова тогда еще не считала себя вправе открыться читателю (молва - не довод). В поздней лирике дистанция значительно сократится, порой до неразличимости «я» и автора, и во многом это будет следствием укрупнения биографии, личной судьбы, введенной волею обстоятельств в эпохальную перспективу.

Кроме того, «затушевывание связей» между образом и фактом способствовало формированию лирической целокупности, столь нужной поэту. В реальности, судя по мемуарам, случалось разное, - путь Анны Ахматовой по-разному пересекался с путями весьма разных мужчин; биографы не преминули взять это на заметку. И в стихах отыскиваются следы прожитого и пережитого - порой легко распознаваемые следы. Однако же на территории поэтического массива первенствуют повторяющиеся контрапункты, подчиняющие себе частные различия в конкретике описаний, так или иначе отражающих биографическое многообразие.

Как и в классике, лирический рассказ регистрирует характерные моменты движущихся отношений: свидания, расставания, отдаление друг от друга, переход события во власть «любовной памяти». Но какой бы то ни было порядок действий не соблюдается, разновременные стадии на страницах книг и сосуществуют и сочетаются. Уже в первом сборнике сначала - стихи о былом страдании («Странно вспомнить: / душа тосковала, / Задыхалась в предсмертном бреду»), потом - шаг назад, к сравнительно поздней фазе сохраняющейся близости («Еще так недавно-странно / Ты не был седым и грустным»), потом - словно снимок остановленного мгновения ныне происходящего («Сжала руки под темной вуалью...»), а рядом - раздумья о пережитом («Может быть, лучше, что я не стала / Вашей женой»). И такое повторяется неоднократно, много первых встреч, много последних, и нет какой-либо тропы от начала к концу. Там, где смежные стихи притягиваются друг к другу, то не в силу событийной последовательности, а по признаку смысловой схожести (в «Вечере»: два стихотворения о «я» в деревенском облике, два - о других лицах, «сероглазом короле» и «рыбаке»; в «Белой стае»: два - о побеге, три - о «музе», «песне», «предпесенной тревоге»). Внимание поэта сосредоточено на сущностных особенностях изображаемого явления, и понимается поэтому оно внехронологически. Ценой усечений и перестановок можно бы сконструировать схему развития любви-нелюбви, но подобная операция увела бы нас далеко в сторону от авторского замысла. Тем менее приложимо к ахматовской тетралогии понятие дневника или романа, хотя так ее характеризуют сплошь и рядом.

Дневник по определению - хронологически последовательная запись, и если в этой записи встречаются отступления (к примеру, размышления о прошлом, о будущем), то они только укрепляют господство принятого правила - самим фактом своей зависимости от основной записи. Повествовательная проза не однажды пользовалась дневниковой формой, и не без успеха: для прозы такая форма органична (лучшее подтверждение тому - лермонтовский «Журнал Печорина»). Но лирика по своей природе дневнику враждебна.

Разумеется, эпическая, романная проза вводит в свой актив, наряду с дневником, и несходные с ним, а то и противоположные ему построения, связанные с передвижками в сюжете, с разрывами в сюжетном времени. И однако передвижки и разрывы (если они не являются самоцелью) направляют читателя в конечном счете к осознанию логики развертывания событий, хронометрии действия. Ахматовские сборники на такое их восприятие не претендуют. Поэтому неоговоренная параллель между книгами стихов и «большим романом» (Эйхенбаум [ 5]) или трактовка лирической миниатюры в плане романного сюжета (Брюсов [ 6], Гиппиус [ 7]), на мой взгляд, недостоверны, а потому неприемлемы [ 8].

Даже в частностях лирическое повествование отмежевывается от эпического. Герои Ахматовой странствуют, путешествуют, и маршрут их странствий определенно обозначен (Петербург - Венеция - Флоренция - Киев - Бахчисарай), но он ни о чем не говорит: диаграмму отношений «ее» и «его» фиксированная «перемена мест» ни в коей мере не намечает. Напротив, на страницах романа географические перемещения сюжетно значимы, маркируя повороты в судьбах персонажей. Анна Каренина совершает частые переезды (Москва - Петербург - Италия - Воздвиженское), и едва ли не каждый из них - веха ее биографии, момент нарастающей, неумолимо надвигающейся трагедии. Каждый что-то меняет, порой весьма круто, в ее отношениях с мужем, Вронским, высшим светом. А для Печорина отъезд из России в Персию означал уход из жизни - как предполагалось, так и получилось.

Ахматова делала все необходимое, чтобы утвердиться на специфических началах поэзии, лирики, а ее упорно придвигают к непоэтическим формам и жанрам, вольно или невольно надевая на поэта чуждый ему наряд. Постижение ахматовского искусства в той или иной степени тормозится.

Иное дело — соотнесение поэзии и прозы в аспекте изобразительности, предметного живописания. Высказываний на сей счет накопилось немало. Не без причины отмечают сопричастность созданий поэта достижениям эпического человековедения XIX века (его психологизму, улавливающему тончайшие, еле заметные движения души, передаче внутреннего через внешнее, физическое, сопряжение психологических подробностей и бытовых мелочей). Но не упустить бы из виду то обстоятельство, что поэзия классической поры, активно эволюционируя, тоже раздвигала границы осуществляемого ею познания людей и вещей, и нередко - в перекличке с продвижением эпоса, романа.

Персонажи Ахматовой готовы как будто смешаться с толпой, их дни и ночи - такие же, как у многих других любовных пар, встречи, разлуки, размолвки, прогулки - из разряда общеизвестных. В то же время исповедь героини прорывает оболочку обыденности, ее чувство возводится в круг понятий торжества и проклятия, храма и темницы, пытки и гибели, ада и рая. И это - восходящая спираль лирики, активизирующей ее собственные резервы.

Думается, упорство, с которым молодой поэт разрабатывал свою тему, содержало в себе некий творческий вызов. В 1920 году Ахматовой довелось отвечать на анкету «Некрасов и мы». Вопрос: «Не было ли в Вашей жизни периода, когда его поэзия была для Вас дороже поэзии Пушкина и Лермонтова?» Ответ: «Нет». Вопрос: «Как Вы относились к Некрасову в юности?» Ответ: «Скорее отрицательно» [ 9]. Мы бы поторопились, если бы вознамерились извлечь из этих отрицаний далеко идущие выводы. Но если учесть, что Некрасова почитали образцом «поэта-гражданина» и на том основании не однажды противополагали Пушкину как «поэту-артисту», если учесть возможное наличие этого противопоставления в подтексте анкеты, то не будет ошибкой воспользоваться ответами Ахматовой при выяснении ее авторской позиции. Еще одно место из анкеты. Вопрос: «Любите ли Вы стихотворения Некрасова?» Ответ: «Люблю». В контексте вопросника это означало: люблю, но не больше Пушкина. Ахматова, концентрируясь на рассказе о чувстве, ни в коей мере не задавалась целью полемически отстраниться от «гражданской поэзии»; суть в другом - в неприятии градации лирических тенденций, в уверенности, что стихи, где «она» и «он» и их отношения, могут быть не менее актуальны, чем стихи с социальным или историческим уклоном. Именно это, прямо не заявленное, но практически удостоверенное равноправие поэтических замыслов таило в себе момент вызова.

2

В поздней лирике, в отличие от ранней, стихи об интимно-личном уже не доминанта, а сектор поэтического повествования, и число их значительно уменьшается (не достигает пятидесяти, это примерно четвертая часть написанного). Существенно меняется тематический расклад последних двух сборников («Тростник» и «Седьмая книга»). Если ранее гражданская, историческая тема не выходила за пределы единичных, хотя и ярких выступлений, то ныне ее воплощение занимает немалую стихотворную площадь - площадь самостоятельного сектора лирики. И ныне прямая реакция на происходящее в стране и мире сочетается с осмыслением личной судьбы как судьбы социально, эпохально значимой; соответственно перестраивается образ лирического «я». Еще один сектор - стихи о «тайнах ремесла», портреты писателей; в их ряду - автопортретные эскизы. Темы вдобавок ветвятся: в группе произведений, пронизанных токами современности, допустимо выделить военный, материнский, «азийский» мотивы. Выделение, разделение будет, однако, небезусловным: секторы, мотивы взаимодействуют, отсвечивая каждый в каждом - в большей или меньшей степени. Не составляет исключения и продолжение рассказа о судьбах «ее» и «его» - на них лежит отблеск тематически иных признаний и раздумий.