Мария Сетюкова-Кузнецова
Существует категория книг, равно, кажется, интересная и для взрослых, и для детей. Первое знакомство с этими книгами зачастую происходит в столь нежном возрасте, что свидание могло бы и не состояться, если бы на помощь не пришёл тихий мамин голос, озвучивший шуршащие страницы. С не меньшим интересом чтение происходит и много позже, в юном, зрелом и даже весьма пожилом возрасте. Так о чём же повествуют эти почти вневременные, почти универсальные тома? Они – о детстве.
Взрослый человек прочтёт (перечтёт) эти книги особым образом. И они помогут воскрешению памяти о его собственном детстве. А ребёнок, буквально раздираемый противоречиями своего переходного или предпереходного возраста, бесспорно, попытается сравнить опыт своего детства с чужим, находя иногда в почти параллельно выверенном, иногда – до неузнаваемости непохожем детстве ответы на свои жизненно важные вопросы. И, может быть, то, что сегодня кажется настоящей трагедией, в сравнении, в сопоставлении с чужим окажется лишь горестным переживанием – не более того.
Детство, конечно же, не чистый белый лист бумаги, бестревожно ожидающий перепачканной чернилами вечности руки судьбы. Скорее, это лист, уже исписанный симпатическими, проявляющимися на свету чернилами. На какие слова и абзацы попадут свет и тепло – дело случая. Но не только его. Этот свет может иметь разную природу. Например, свет, излучаемый чудесными классическими (и не только) книгами о детстве. Постараемся об этом не забыть.
Сколько героев скольких “детств”, просыпаясь поутру в пронизанной солнечными лучами или обесцвеченной хмурым рассветом комнате, неторопливо разглядывая потолок, встречали свой новый день? Примеров множество. Вот один из них.
“Просыпаясь в том дошкольном детстве, я долго лежала, разглядывая узоры на обоях, и Бог знает о чём думала. Потом, слушая детскую передачу, плавала где-то наверху, разглядывая мельчайшие трещины на потолке моей комнаты. Он был низковат, обшит крашеной белой фанерой с идущей поверх неё витой электропроводкой; прямо над моей кроватью в потолке притаилась особая трещинка в виде сидящей птички; она была изучена мной досконально. Мне казалось, что за ночь она всякий раз чуточку меняет своё положение...”
Это маленький отрывок из повести нашей современницы Марины Палей. Повесть называется «Поминовение» и наряду с другими прозаическими произведениями писательницы входит в книгу «Месторождение ветра» (СПб.: Лимбус Пресс, 1998). «Поминовение» открывает эту книгу, и именно это произведение хотелось бы рекомендовать старшеклассникам если не для изучения в классе, то хотя бы для списка дополнительной литературы.
Тому есть несколько причин. Проза Марины Палей – это хороший русский язык, чистый и простой по своей конструкции – не “мусорный”, как, наверное, сказали бы героини других её повестей и рассказов, так или иначе связанных с “темой коммуналки”. И в то же время это не нейтральное, не выхолощенное письмо, а язык конкретного писателя, узнаваемый и несущий в себе чувство стиля. (Не случайно книжка вышла в серии «Мастер».)
Кроме того, повесть, наряду со своей оригинальностью, очень традиционна и, да простит меня автор, очень “удобна” для учителя-словесника в том положительном смысле, что она буквально пропитана разного рода литературными аллюзиями, реминисценциями, ассоциациями. Да автор, собственно, этого и не скрывает, упоминая книги своего детства: “«Жизнь Арсеньева», «Детские годы Багрова-внука», «Детство» обоих Толстых и Гарина- Михайловского, и ещё множество прочих детств, отрочеств и юностей”.
Традиции и новаторство внутри автобиографической прозы о детстве в XIX–XX столетиях – чем не тема для долгого серьёзного разговора? Чем не тема для домашнего сочинения? Не станем, однако, надолго останавливаться на всех возможных способах подачи материала на уроке. Они у каждого словесника окажутся своими. Постараемся, насколько это возможно, ощутить тонкий аромат повествования.
В тексте Палей среди прочих встречается одна весьма любопытная мысль; мысль, как признаётся сама писательница, принадлежащая вовсе не ей, – “любовь требует праздности”. “«Любовь требует праздности», – говорили древние, подразумевая, что любовь – это такая трудная работа, для которой нужны все силы. Такой же праздности требует творчество – в том числе постижение мира своей души, а «праздность», то есть предельная сосредоточенность, предполагает свободу”.
Сейчас всерьёз заговорили об убыстрении темпа нашей жизни, практически об ускорении времени. Мы стараемся как можно больше успеть всего сделать. И вроде бы иногда нам это удаётся. Но в целом стали ли мы образованнее, добрее, терпимее, прибавляет ли это ускорение современному человеку мудрости и жизненной силы? Попробуем обратиться с этим вопросом к детям. К детям поколения сына Марины Палей, которая вспоминает своё “праздное” детство, свои трещинки-птички на потолке и обоях и с горечью задаёт – себе ли? нам ли? – вопрос: “Что же будет с моим сыном, свободы этой лишённым?”
“...Своего сына я вынуждена подымать чуть свет и тащить его, ещё сонного, тёплого, по длинному коммунальному коридору, он громко плачет, просит остаться дома, моё минутное умиление при виде его, розового, спящего, мгновенно улетучивается, я кричу шёпотом, чтобы он не смел кричать, сколько раз я тебе говорила, что ты разбудишь соседей, а мне потом разбираться; он плачет, я его умоляю, он плачет, я в отчаянье, он плачет, я его бью, он плачет и просит, чтобы я пришла за ним в ясельки раньше всех, я каждый раз успеваю прибежать только позже всех, каждый раз говоря какие-то не свои слова нянечкам и боясь поднять на них глаза... слава Богу, он ничего не понимает и, сияя, благодарит свою мамочку за то, что она пришла «раньше всех». У нас есть ещё часа полтора вольной жизни (до сна), то есть ровно столько, чтобы жалость опять уступила место тупому животному отчаянию, когда постоянные «нельзя» в сторону ребёнка и постоянные «извините» в сторону соседей рождают электрическую дугу. Воспитание ребёнка, состоящее из кормёжки, санитарных мероприятий и лечения, заканчивается загоном в постель...”
При подобном – не правда ли, узнаваемом? – образе жизни могут ли быть у ребёнка неторопливые, “праздные”, свободные, созерцательные минуты, не говоря уже о часах, днях...
Некий элемент созерцательности и в философском (как процесс непосредственного восприятия действительности), и в житейском (как погружённость в бездеятельные наблюдения, пассивность) аспектах между тем очень органичен любому детству, в том числе и сегодняшнему. Изгонять его, искоренять вовсе не стоит. Напротив, во многих, затравленных бешеным темпом времени детях его следует культивировать. Попробуем прямо сейчас, на уроке, задать нашим ученикам простые, но, вероятно, могущие показаться некоторым нелепыми, вопросы: кто из них, когда в последний раз разглядывал потолок, верхушки деревьев, облака и тучи на небе, звёзды; кто может без труда описать вид из окна своей комнаты, пугающе однообразный, но и вечно меняющийся вместе с изменчивой погодой?
Мысль о праздности, неторопливости, спокойной наблюдательности, конечно, далеко не единственная в повести. Мы вычленили её достаточно произвольно. Кажется, никогда не утихнут споры о том, кто симпатичней: Илюша Обломов или Андрюша Штольц? Это, разумеется, дело вкуса. Лишь предостережём от крайностей и лишний (нелишний?) раз вспомним, что истина, как правило, располагается посередине. Как, наверное, было бы славно, если бы с детских лет человек привык бы, научился чередовать созерцание-осмысление с деловитостью, шустростью и жаждой деятельности.
Может быть, если бы нас поменьше торопили и дёргали в детстве, мы уже тогда смогли бы, успели бы решить многие “вечные” вопросы, которые появляются в тот же час, что и мы появляемся на свет... Дом Марины располагается относительно недалеко от кладбища. “Даже само то направление пространства я не любила, оно вызывало у меня смутную тоску и тревогу”. Эта “смутная тоска и тревога”, беспокойство, страх, неуют, холод, пронзительная душевная обнажённость через десятилетия обнаружатся в Маринином сыне. Ведь, по бунинскому замечанию, “люди совсем не одинаково чувствительны к смерти”. “Мама, а все умирают?” “Мама, а я потом снова рожусь у тебя сыночком?” Как вылечить, утолить, заглушить страх смерти, если ты именно из породы “чувствительных” к ней? Может быть, лекарство стоит поискать в том же созерцательном отношении к жизни, в творческом её осмыслении, в наблюдениях за природой, где смерть – это логическое завершение и в этом смысле – продолжение жизни. Может быть, права Марина, утешая ребёнка: “Мы никуда не исчезаем, просто будем потом «травой и сосной»... морем и птицей”? Может быть, так оно и будет? Но, чтобы поверить в это, надо множество раз, никуда не торопясь и удобно расположившись, любоваться травой, сосной, морем и птицей. Это не будет даром потраченное время.
Рефреном повести звучат слова: “Успеть вернуть хотя бы малые долги”. Возвращать долги памяти, но, возвращая, при этом всё же не возвращать их до самого конца, оставляя себе, как для растопки очага, слово ли, запах ли, шуршащий ли обрывок письма. Долгий огонь жизни питается памятью. “Воспоминания, – пишет Бунин, – нечто столь тяжкое и страшное, что существует даже особая молитва о спасении от них”. Сейчас мы говорим о тех людях, в которых всегда, в любом – пожилом или юном – возрасте свежа и бесконечна память детства. Кажется, покопайся в ней, как в волшебном ящике с ёлочными игрушками, и найдёшь ответы на все вопросы... “Разве мы можем любить то место, где перед нами безжалостно обнажили природу жизни?” Любить – не любить, но таскать за собой, как улитка, свой Дом – свою Память – приговорены, по-видимому, на всю жизнь. Только большинство таскает свой Дом почти бессмысленно, как балласт. И лишь некоторые живут в нём – в прямом или переносном смысле – всю жизнь.