Таков ракурс философский, то есть вневременной. Но, как обычно, Эмерсон, обращаясь к кругу всемирных проблем, думает прежде всего о соотечественниках. Он призывает их не оглядываться по сторонам в поисках образца для подражания. “Делай то, что предназначено тебе... Тебе, живущему сейчас, выпало явить картину не менее великую и дерзкую, чем те, что были созданы великим резцом Фидия, мастерком египтян, рукой Моисея и Данте, но отличающуюся от всех прочих”. Собственно, только таким образом и можно сравняться с великими.
Само собой понятно, что современникам-американцам, которые генетически унаследовали дух мощного индивидуализма и высокого предназначения, но не избавились, с другой стороны, от ощущения некоторой культурной ущербности, такие слова должны были быть как бальзам на душу.
Точно так же не мог им не быть близок безудержный оптимизм Эмерсона. “Солнце сияет... Поля... изобилуют льном, пастбища шерстью. Появились новые земли, пришли новые люди, возникли новые мысли... Наша сила вырастает из нашей слабости... Страсть заново творит окружающий юношу мир... Мы обладаем гораздо большей добротой, чем об этом принято говорить...” – тут сведены слова из разных сочинений, но это не подтасовка. Творческий дух Эмерсона действительно отличается редкостным жизнелюбием и уверенностью в завтрашнем дне.
Вот так и разрешаются парадоксы. Человеку, выражающему сокровенные чаяния нации, можно простить и стилистическую неизощрённость, и лоскутную философию.
Мысль Эмерсона на редкость непротиворечива, она не то чтобы обтекает подводные камни – кажется, даже не ведает об их существовании. Впрочем, оно и неудивительно: столь светлый разум, такая чистая душа и должны излучать покой и ясность.
По той же, быть может, причине Эмерсон и не рисковал испытать идею реальным жизненным опытом, хотя, как практический философ, вроде должен бы. Социалистическому эксперименту он сочувствовал, но, в отличие от Готорна, издали, в сторону колонии «Брук фарм» и шага не сделал. Войну США с Мексикой ни в коей мере не одобрял и даже возмущался, но протест свой выразил в шуточной форме: “Государство – это несчастная скотина... Отдай ей охапку клевера – пусть себе жуёт на здоровье. Но если, корова, ты вздумаешь бодать меня во время моей прогулки по полям, я перережу тебе горло”. Рабство ненавидел, но Гражданская война словно обошла его стороной. Такая позиция, быть может, не слишком симпатична, но логика, неумолимая логика в подобном поведении, повторяю, была. “Мне дано освобождать не негров, – записывал Эмерсон в дневнике, – а рабов совсем иного рода: томящихся в неволе духов, каковыми являются мысли, заточённые в тайниках человеческого мозга, скрытые ото всех в царстве грёз. Жизненно важные для республики человека, они не имеют другого такого защитника, ценителя и глашатая, как я”.
Это святая правда. Иное дело, что столь возвышенному уму нужен был спутник, который не устрашился бы привести идею в жёсткое соприкосновение с действительностью. И такой спутник своевременно появился.
Звали его Генри Дэвид Торо
“Среди дикой природы я нахожу нечто более для себя дорогое и родное, чем на городских и сельских лицах”, – писал Эмерсон, но леса толком не знал, путешествуя больше дорогами мысли, впрочем, и городскими улицами, да и вообще обществом не пренебрегая. Затворником его, во всяком случае, не назовёшь. Торо же, девятнадцатилетним юношей прочитав эссе «Природа», воспринял его буквально как руководство к действию. Два самых плодотворных, для себя и мировой литературы, года недолгой своей жизни – сорок пять лет всего отпустила ему судьба – он провёл, по существу, безотлучно на берегу Уолденского пруда, неподалёку от Конкорда.
Эмерсон, как говорилось, был аболиционистом, но – в душе. Торо же – боец, он ценил не мнения, а поведение и потому не просто критиковал, слов не выбирая, закон о беглых рабах, но дерзко нарушал его, укрывая несчастных чернокожих, которым удалось скрыться от своих хозяев.
Он вообще любил всё доводить до конца, то есть до поступка. Ему мало было просто написать очерк «О гражданском неповиновении». Мало просто сказать: “Лучшее правительство то, которое не правит вовсе”. В конце концов, это всего лишь развитие тезиса Эмерсона, на которого Торо и ссылается: “Лучшее правительство то, которое правит как можно меньше”. Нет, в знак протеста против войны с Мексикой он отказывается платить налоги и попадает – правда, всего на день – в местную тюрьму, а когда, как гласит легенда, Эмерсон, обнаружив его за решёткой, изумлённо спросил: “Генри, почему ты здесь?” – ответил обожаемому учителю вопросом на вопрос: “А почему ты не здесь, Ральф?”
Не удивительно, что при жизни у него сложилась репутация опасного смутьяна, и даже на Эмерсона, невзирая на его огромный авторитет, начал кое-кто посматривать искоса: как это он позволяет себе привечать столь скандальную личность?
За границами США, правда, как это нередко случалось, Торо вызывал куда большую симпатию. Молодой Махатма Ганди воспринял очерк «О гражданском неповиновении» как решительный вызов любым формам деспотии, государственной и моральной. Высоко ценил Торо яснополянский мудрец. Со временем, впрочем, и земляки спохватились. Предшественником своим его счёл Мартин Лютер Кинг, а когда в кругах молодёжи, вышедшей на баррикады 1968 года, начали распространяться идеи ненасильственного сопротивления, Торо вообще едва ли не знаменем сделался. Точно так же с благодарностью оглядываются на него и нынешние “зелёные”.
Но это слава то ли общественника, то ли моралиста, то ли пророка, но никак не литератора.
Между тем Генри Дэвид Торо был замечательным писателем, и «Уолден», главная его книга, это не в меньшей, а, вернее сказать, в гораздо большей степени литература, нежели просто отчёт о столь неуместной как будто в индустриальный век робинзонаде.
Нелегко в мировой традиции подобрать аналог, даже на вершинах. Паскаль? Но это прежде всего, как и явствует из названия, приключения мысли. «Исповедь» Руссо? Но это роман в форме автобиографии души. «Дневник писателя»? Тоже что-то другое, чему и жанрового названия не подберёшь. Может быть, ближе всего Монтень – по форме, конечно, не по содержанию. А если отечественный опыт взять, то Франклин, разбавленный кровью, – чьей? Купера? Ирвинга? Лонгфелло? В общем, поэта, каковым Генри Дэвид Торо, в сущности, и был.
Совершенно в стиле «Автобиографии» Франклина он педантично перечисляет номенклатуру материалов, пошедших на строительство лесного домика, и их стоимость: “доски – 8 долл., бросовый гонт на кровлю и стены – 4 долл. <...> пакля – 0,31 долл.” – и так далее. Какая тоска! Прямо-таки пособие для начинающего плотника.
Правда, сам строитель вовсе не скучает и рутине не предаётся. Более того, источает неукротимое жизнелюбие: “...Я не намерен сочинять оду к унынию, напротив, я буду горланить, как утренний петух на насесте, хотя бы для того, чтобы разбудить соседей”. Настроение знакомое, его тот же Франклин испытывал, оно соприродно Эмерсону и другим трансценденталистам. К тому же на подходе были «Листья травы», а уж по части оптимизма с Уитменом вообще никто не сравнится.
Но вытаскивать цитаты из текста – дело пустое, их всегда можно побить другими цитатами.
“Много лет я добровольно состоял смотрителем ливней и снежных бурь и выполнял свою работу добросовестно; был инспектором если не проезжих дорог, то лесных троп...” – какой свежий слог, какая поэтическая точность!
Важно понять и почувствовать, как сочетается вроде несочетаемое, как из сора, выставляемого напоказ, растут стихи.
Мне кажется, «Уолден» отличается двумя основными особенностями.
Одна – резкая, она сразу бросается в глаза. Это – содержательный объём повествования.
Есть бесхитростный рассказ о строительстве хижины и о жизни в ней. Есть пейзаж, лесной пейзаж во всём многообразии своих красок и звуков. Есть утопия. Есть рассуждение о культуре, в частности о книжной культуре, о классиках, об их языке, который всё ещё остаётся мёртвым в восприятии американцев. Есть философская рефлексия. Словом, ограниченное пространство хижины или в лучшем случае сотни акров окружающей её земли ничуть не мешают Торо проницать взглядом обширный мир природы и людей – тех, которые раньше жили, и тех, которые живут сейчас.
А есть ещё и загадка. Разгадывать её даже и пытаться не буду, попробую лишь суть обозначить, на самого же Торо и опираясь.
“Над моей хижиной веял тот же ветер, который овевает вершины гор, ветер, доносивший до меня лишь обрывки земной музыки, её небесную часть. Утренний ветер веет всегда, и песнь мироздания звучит неумолчно, но мало кому дано её слышать. На всех земных вершинах можно найти Олимп... Лёгкая постройка как бы кристаллизовалась вокруг меня и влияла на своего строителя. Она оставляла простор фантазии, как контурный рисунок. Чтобы дышать свежим воздухом, мне не надо было выходить, у меня и в доме было достаточно свежо”.
Можно, конечно, увидеть в этих словах лишнее подтверждение того, что только что говорилось о всеохватности «Уолдена». Но ведь что такое мысль, изречённая со стороны, даже и доброжелательным наблюдателем? Ложь, конечно. А правда – мысль, выраженная поэтически. Когда слушаешь речь Торо (а её не только читать, но и слушать надо), поражает абсолютное совпадение ритма прозы с ритмом душевного состояния писателя. Ну а как это ему удаётся достичь – повторяю, загадка.
У автора «Уолдена» не было в литературе прямых предшественников. Не оказалось и явных наследников, по крайней мере на родине. Американской литературе вообще с трудом даётся поэтическая рефлексия, паутинный стиль, а уж воплотить в нём земную тяжесть, материальное начало и вовсе, как выяснилось, задача почти неразрешимая. Даже Генри Джеймс с ней не справился.
Генри Дэвид Торо – исключение.
Но разве исключения не интереснее правил?