Кого же Платонов подразумевал под “избранными, возвышенными людьми”, сокрушаемыми “гибельными силами”? А всё того же “маленького” человека из массы: “Паровозные машинисты-кривоносовцы в начале своей работы следовали своему артистическому чувству машины, вовсе не заботясь о наградах или повышенной зарплате. Наоборот, и Стаханов, и Кривонос, и их последователи могли подвергнуться репрессиям, и некоторые стахановцы подвергались им, потому что враг сознательный и бессознательный, тёмный и ясный, был вблизи стахановцев, и посейчас ещё есть”. Этот элементарный комментарий легко истолковать в духе очередной акции Сталина по выявлению врагов и развязыванию нового витка классовой борьбы, если бы он не подтверждался действительностью и не обладал исторической проницательностью: нынешний либерал из любви к “маленькому” человеку готов заключить всех этих Стахановых и Кривоносов в золотую клетку и развозить их по всему белому свету в качестве экспонатов эпохи культа личности... и в порядке прибыльного бизнеса.
Автор двух незавершённых романов, стяжавших ему всемирную известность и беспрецедентную славу, Шолохов жил и работал в атмосфере исключительно повышенного к себе интереса и внимания, среди самых разных легенд и нелепых слухов вокруг собственного имени, под постоянным гнётом вездесущего обывательского любопытства. Будучи человеком проникновенного и глубоко жизненного ума, он прекрасно сознавал жуткую изнанку и страшную цену своей знаменитости — на него возлагались большие надежды, с ним связывались великие ожидания, равные по своему значению реальному разрешению всех “проклятых вопросов” в драматической действительности 30-х годов. Это были тяжелые и тесные вериги, таскать которые не под силу даже из религиозно-фанатической и сектантски-самоистязающей преданности литературе. Качеством литературного фанатизма, до самозабвения и утраты чувства реальности, Шолохов не обладал, хотя вериги ощущал до кровавых потёртостей, но носил их, во всяком случае на миру, с редким достоинством.
Шолохов 30-х годов, вопреки страшным обстоятельствам жизни, очень много работал: кроме “Тихого Дона” и “Поднятой целины”, писал пьесу о новом крестьянстве — оставил на половине; цикл созданных “охотничьих” рассказов передумал отдавать в печать — не к месту и времени; обдумывал повесть о сельской интеллигенции — отвернулся от неё, вероятно, в замысле; продвигаясь с “Тихим Доном”, почасту, судя по письмам, возвращался к устраивающим его “началам” и делал всё заново. Он шёл к поставленной им перед собою цели путём непрерывного совершенствования идеи. И вот этот опыт, сокрытый в неосуществленных замыслах писателя и в перечёркнутых им черновиках, не взятых автором в окончательный текст “Тихого Дона”, для понимания художнического и человеческого величия Шолохова очень ценен.
Мы не можем предъявить его читателю в виде планов, набросков и рукописей писателя, но мы обнаруживаем духовные следы “блуканий” автора, выстраданных и отлившихся в сознании художника в формулы социально-нравственных сентенций в том же “Тихом Доне”. Все они, такие сентенции, как бы и вовсе не касаются сочинительства слов на бумаге, но по природе своей, в источнике, откуда берут начало наши представления о людях и жизни, — все они напрямую говорят о литературе в её отношении к действительности. “...Григорий, испытывая радостную освобождённость, отрыв от действительности и раздумий, — читаем в романе, — пропил с казаками до утра. Наутро похмелился, переложил, и к вечеру снова понадобились песенники, весёлый гул голосов, людская томаха, пляска — всё, что создавало иллюзию подлинного веселья и заслоняло собой трезвую, лютую действительность.
Кажется, Шолохов не жалует писательства, идущего на поводу у разыгравшегося воображения и коварного вдохновения, но разве “правда жизни” в словесном искусстве — не “иллюзия подлинного”? Может, предмет литературы — изображение “трезвой лютой действительности”? Тоже вроде не то, если “перенестись” вслед за автором из третьей в четвёртую книгу, в ту пору, когда находились в работе последние части и “Тихого Дона”, и “Поднятой целины”. Вспомним жестокий разговор меж Дарьей и Натальей, которая догадывалась о том, что Григорий по-прежнему изменяет ей с Аксиньей, и проследим за его психологическими извивами.
“—А догадывалась, так чего ж ты у него не допыталась?<...>
—Боялась правду узнать...Ты думаешь, это легко? — блеснув глазами... сказала Наталья. — Это ты так... с Петром жили... А мне, как вспомню... как вспомню всё, что пришлось... пришлось пережить... И зараз страшно!
— Ну, тогда позабудь об этом, — простодушно посоветовала Дарья.
— Да разве это забывается!.. <...>
— А я бы забыла. Дело большое!
— Позабудь ты про свою болезню!
Дарья рассмеялась.
— И рада бы, да она, проклятая, сама о себе напоминает! Слушай, Наташка, хочешь, я у Аксиньи все дочиста узнаю? <...>
— Не хочу... <...> Я не слепая, вижу, для чего ты рассказала мне про это. Ить не из жалости ты призналась, как сводничала, а чтобы мне тяжельше было...
— Верно! — вздохнув, согласилась Дарья. — Рассуди сама, не мне же одной страдать?”
Современная Шолохову массовая литература не только не забиралась в такие психологические дебри, из которых можно и не выкарабкаться, но даже и не ставила подобным образом вопроса о правде. Она изначально была ей известна, на социологическом уровне, ниже которого она не снисходила, а если и опускалась, то только затем, чтобы имитировать очевидные “искания”. Не потому ли финал “Тихого Дона” вызвал возражения у читающей и пишущей публики?
Судьбы Дарьи и Натальи, как и Григория Мелехова, известны читателю. Каждый из героев несёт свою правду; по существу, перед нами три правды, вышедшие из одного куреня. Две из них — та, какую исповедует Дарья, “лютая” правда (“не мне же одной страдать?”), и та, под бременем которой в одиночку изнемогает Наталья, теряя веру и в жизнь и в людей, оказываются гибельными. Добредает до родного порога и “иступлённо горящими глазами” всматривается в лицо сына (будущего)только — битая, клятая, мятая, оплаченная большой кровью — правда Григория Мелехова.
Четвёртая книга “Тихого Дона”, развязывающая все узлы сложнейшего по социально-психологической ткани романа, — главная в эпопее. Это книга итогов и выводов, книга “выплывания” к берегу. По сравнению с остальными, она менее телесна и более духовна. Создававшаяся в известные годы, когда писатель ходил по грани меж жизнью и смертью, она несёт на себе едва улавливаемую печать книги последней, не в ряду других, а в смысле последней в жизни Шолохова, в смысле его завещания, авторского Евангелия, его веры и надежды.
Она, в известном смысле, дообразовала Шолохова. В работе над нею прозревала душа, правился характер и преисполнялся мудрости ум художника в значительно большей степени, чем это ощущается при чтении предыдущих книг романа, не говоря уже о ранней прозе. Именно поэтому она создавалась долго и мучительно. Сопутствующие её рождению трагические обстоятельства 30-х, в том числе и в личной жизни художника, не могут служить ни оправданием, ни серьёзным объяснением растянувшейся на целых семь лет работы над книгой. Это слишком упрощённое и обывательское представление — говорить о том, что не будь в жизни писателя помех и сложностей, отрывающих его от письменного стола и отравляющих его душу, сколь много мог бы... и так далее. К счастью и отчаянию нашему, реальные отношения с действительностью таких писателей, как Шолохов, складываются совершенно иначе. Жизнь не трогает только борзописца, обслуживающего её утилитарные потребности, по причине их полной незаинтересованности друг в друге. Нечто подобное наблюдается и в природе при перенасыщении атмосферы электричеством: обвальные грозы, сопровождаемые кинжальными росчерками молний, никогда не опускаются до трепещущего от ветра кустарника и дрожащего подроста, но без промаха бьют по могучим дубам на опушках и по деревьям, выделяющимся вершинами из лесных массивов. Феномен Шолохова, и по смерти не оставляемого в покое, в этом смысле особенно ярок и показателен. На ристалищах истории художник, подобный Шолохову, слишком притягателен для тёмных сил, и борьба со злом неотвратимо входит в состав его судьбы, а трагическое восприятие жизни является неотъемлемым качеством его дарования.
Будь иначе, мы имели бы дело с биографией совершенно другого писателя, может быть, и много лучше знающего взятый в работу Шолоховым материал, но не обладающего судьбою-гением последнего. Это положение можно проиллюстрировать лежащим поблизости примером, назвав имя плодовитого генерала П.Н. Краснова, в духовном укладе которого на автономных началах комфортно и мирно уживались и жизнь и литература. Будучи атаманом Войска Донского, он в 1918-м, когда следовало бы целиком сосредоточиться на гражданской войне, засел за четырёхтомный роман “От белого орла к красному знамени” и закончил его в мае 1921-го, менее чем за четыре года (не считая таких “мелочей”, написанных им в ту пору, как сборник рассказов “Степь” и роман “У подножья Божьего трона”, а также статьи и заметки в армейской газете Северо-Западного фронта в 1919–1920), и получился, разумеется, совсем иной “Тихий Дон”. Потому-то Краснов и проиграл гражданскую войну не только исторически, но и на бумаге, за что Бог снисходительно наградил его богатой внешней биографией, но лишил судьбы. Шолохов, по малолетству не участвовавший в братоубийственной войне, в которую по разные стороны баррикад оказались втянутыми родственники и знакомые ему, близкие одностаничники, но будучи по-детски впечатлительным свидетелем и очевидцем жестоких событий, пережил её как личную трагедию, вошедшую в основание его духовного опыта. Этот опыт впоследствии магнетически отзывался на мельчайшие нестроения действительности и, накапливаясь до критической массы, мощно детонировал от крупных катаклизмов жизни, выпаривая душу художника до строгой мужественности и обогащая его ум всепониманием и мудростью.