—Тогда мы ходили к Пастернаку.
—Хорошо. Прочти Тарковского.
Я задумался. Потом прочел:
...на склоне
Горчайшей жизни,
Исполненный печали, я вошёл
В безлиственный и безымянный лес...
Мы прошли лесом. Потом, не торопясь, шли к могиле Пастернака. Под тремя соснами, где лежит Борис Леонидович, сидел старик. Мы остановились в стороне. К старику подошли две женщины. Оказалось, что он знает здесь всё.
—Вот здесь лежит философ Голосовкер, там Корней Иванович Чуковский, здесь...
Тот жил и умер, та жила
И умерла, и эти жили
И умерли; к одной могиле
Другая плотно прилегла.
—А вон там могила переводчика Рильке — Богатырёва, друга Пастернака. Его убили негодяи из этих... — он сморщился и махнул рукой, — ну, что всех нас убивают.
У меня всех объединял Тарковский: Александра Меня, Богатырёва, незнакомого мне игумена Лазаря.
Земля прозрачнее стекла,
И видно в ней, кого убили
И кто убил: на мёртвой пыли
Горит печать добра и зла.
Решил уже подойти к старику, чтобы спросить о своём. Вдруг услышал:
—А если вы отсчитаете 24 шага от могилы Пастернака, то увидите могилу последнего великого русского поэта — Арсения Тарковского.
Мы прошли в указанном направлении, отсчитали. Ничего не увидели. Опять пошёл густой снег. Опять сразу прекратился, и выглянуло солнце. Замело все пределы.
По такому белому снегу
Белый ангел альфу-омегу
Мог бы крыльями написать...
—А вы повернитесь назад, — произнёс голос у меня над ухом, старик, оказывается, пришёл вслед за нами. “Казённой землемершею стояла смерть среди погоста”. Могила поэта была занесена. Низенькая ограда очерчивала ровный квадрат. Посреди квадрата чуть возвышался над белым небольшой крест.
О чём говорит она сердцу, могила поэта? Я искал чего-нибудь вещего, символического. Но кругом были могилы, могилы. Некоторые с крестами, но чаще — гордо вознося вверх каменные глыбы. Рядом с могилой Пастернака обособленное пространство, обнесённое забором. В нём ровными строевыми рядами одинаковые привилегированные камни — кладбище старых большевиков.
Ещё я не понимал, почему Провидение назначило ему лежать вблизи Пастернака. Казалось бы, он должен быть подле Ахматовой. Какие удивительные стихи он написал о её смерти. Они словно пересотворены из материала её поэзии.
Пастернак — Ахматова — Тарковский создали традицию: «Смерть поэта» назвал стихи о гибели Маяковского Пастернак; «Смерть поэта» — отозвалась Ахматова, когда умер Пастернак; «Смерть поэта» — это был не просто отзвук лермонтовского названия. Лермонтов противопоставил светоч гения губительной тьме, окружающей его. Поэты двадцатого века сплачивались, чтобы противостоять тьме. Написать о затравленном, оклеветанном Пастернаке, исключённом из Союза писателей, “вчера умолк неповторимый голос” — было не меньшей дерзостью, чем бросить палачам: “вы, жадною толпой...” Ахматова строила величественный нерукотворный монумент поэту:
И все цветы, что только есть на свете,
Навстречу этой смерти расцвели.
Она противопоставила величие духа служителям плоти: “Вьётся путь золотой и крылатый, где он высшею волей храним...” Тарковский вошёл в эту традицию и, я даже осмелился бы сказать, написал строки, не уступающие стихам своих наставников. Ахматова и Тарковский обогатили лермонтовскую традицию. Лермонтов ярко выразил свои мысли, чувства, но в его стихах нет реального образа Пушкина. Его герой — типичный для всех его стихов бунтарь, одиночка. Его портрет не похож ни на биографического Пушкина, ни на его лирического героя.
Ахматова ярко живописует “собеседника рощ”. Тарковский в своём реквиеме Ахматовой внимательно всматривается в её поэтический портрет. Её ритмы, стилистические фигуры, интонации становятся красками его палитры.
Первое стихотворение этого цикла — лирический запев: “Один, один в рубахе чёрной в твоём грядущем, как в раю...”
Так начинает одинокая грустная скрипка. Но вступает оркестр. В нём уже звучат могучие ноты великой Анны. Они дают мощь нежной лире Тарковского. Кажется порой, это она сама написала.
Когда у Николы Морского
Лежала в цветах нищета,
Смиренное чуждое слово
Светилось темно и сурово
На воске державного рта.
..................................
И тень бездомовной гордыни
По чёрному невскому льду,
По снежной балтийской пустыне
И по Адриатике синей
Летела у всех на виду.
Тарковский ушёл последним, и некому было создать в его честь достойный реквием.
Кроме того, мне кажется, что и трагическая Анна, и мудрорадостный Пастернак рождают ощущение завершённости. Несмотря на все испытания, они сделали, что хотели. Тарковский пронизан горестным ощущением чего-то несбывшегося, чувством неполноты свершения:
Вот и лето прошло,
Словно и не бывало.
На пригорке тепло.
Только этого мало.
Всё, что сбыться могло,
Мне, как лист пятипалый,
Прямо в руки легло.
Только этого мало.
Мало... Он печально вслушивается в пушкинские строки: “Я не стою ни полслова из его черновика”. А чего для него было бы не мало? Стать подмастерьем у Феофана Грека? Пропеть одну мелодию Комитаса? Ему порой кажется, что пределом счастья для него было бы, если б ласточки пропели одну его строку “на языке своём”.
Я вновь смотрю на его могилу: тот же молчаливый белый квадрат. Я поднимаю голову — над могилой Пастернака пробилось солнце, открылся клочок бездонной синевы. “Прощай, лазурь преображенская...” Луч солнца передвинулся к нам. Могила Арсения Тарковского ярко засветилась. Я взглянул на сверкающий полог, и вдруг ясно прозвучали строки:
Придёшь ли, Милосердный Самарянин,
Повить меня Твоим прохладным льдом?
Мне подумалось, что, наверно, Милосердный Самарянин пришёл за ним.
Пой, хоть время прекратится,
Пой, на то ты и певица,
Пой, душа, тебя простят.
* * *
Завершая свои воспоминания, мне хотелось бы поделиться ещё одной мыслью. Когда мы шли на вторую встречу с поэтом, у меня затеялся спор с моим бывшим учеником, студентом филфака. Я говорил, что Тарковский поэт, который “пил из Божьего ковша”, что все его любимые герои бегут от мира. Бежал и он, когда “за душой, как за призом, гнались”. Его любимая книга — Псалтырь. На неё он ориентировал свой словарь. Мой оппонент утверждал, что в споре земли и неба поэт избирает земную боль и земную желчь, что недаром он цикл своих стихов назвал «Земле — земное».
Мы послали Тарковскому записку. Прочитав её, он прочёл стихотворение «Земное». Мой друг торжествовал и весело на меня поглядывал.
Сегодня для меня ясно: здесь не может быть противоречия. Поэт бежал от мира и радовался вместе со Сковородой: “Мир ловил меня, но не поймал”. Он ждал помощи не от этого мира. Ждал Милосердного Самарянина. Но из всех ликов Христа (Добрый Пастырь, Вседержитель, Учитель) он избрал именно этот. Эту притчу, где Спаситель учит любить ближнего, служить ему, пеленать его раны. Он тосковал по небесной отчизне и любил эту жизнь — “чудо из чудес”, где поют ласточки и где “мать в слезах берёт ребёнка на колени”.
В стихотворении «Земное» он противопоставляет сострадание не милосердию Сына Божьего (именно Он и ждёт от нас этого сострадания), а равнодушию олимпийских богов, умевших лишь хохотать, но не умевших плакать. И поскольку никто не написал в честь поэта достойного реквиема, я хотел бы завершить это размышление его стихотворением «Земное». Пусть оно будет его нерукотворным памятником.
Когда б на роду мне написано было
Лежать в колыбели богов,
Меня бы небесная мамка вспоила
Святым молоком облаков.
И стал бы я богом ручья или сада
Стерёг бы хлеба и гроба, —
Но я человек, мне бессмертья не надо:
Страшна неземная судьба.
Спасибо, что губ не свела мне улыбка
Над солью и желчью земной.
Ну что же, прощай, олимпийская скрипка,
Не смейся, не пой надо мной.