Смекни!
smekni.com

“Время колокольчиков”: литературная история символа (стр. 3 из 5)

Пушкин Вяземский
снег летучийМутно небо, ночь мутнаКолокольчик дин-дин-дин… Все дороги занеслоХоть убей, следа не видно…В поле бес нас водит, видноДа кружит по сторонам.Вот — теперь в овраг толкаетОдичалого коня…“Что там в поле?”Кто их знает? пень иль волк? Снег сверху бьёт, снег веет снизу,Нет воздуха, небес, земли…Там колокольчик где-то бряк…Пойдешь вперёд, поищешь сбоку,Всё глушь, всё снег да мёрзлый пар…Тут выскочит проказник леший,Ему раздолье в кутерьме…И в полночь самую с дорогиКибитка на бок — и в овраг.И разве волк ночным дозоромПридёт проведать — кто тут есть.

При видимых семантических совпадениях лирический герой в обоих стихотворениях принципиально различен. В “Зимних карикатурах” Вяземского — это иронический скептик, всегда готовый создавать именно “карикатуры” на бытовые неурядицы и неувязки. Пушкинский герой — серьёзный, измученный настоящим положением “путник”, прежде всего обеспокоенный некоей ненормальностью, алогичностью предстающего перед ним бытия. В этом бытии являются и демонологические существа: у Пушкина это “бесы разны”, “домовой”, “ведьма” (а в ранних вариантах были ещё “бесёнок”, “черти”, “мёртвые”, “русалки”: III, 836–837); у Вяземского — “леший”, “зверь с царства тьмы”, “черти”, “бесёнок лютый”, “адский пересмешник” и даже “дьявол” (“И в шапке дьявол колобродит”). Но даже эти фантастические персонажи не помогают конкретизировать облик тех, перед которыми они являются. И в конце концов всё заслоняется привычными знаками: вьюга, неизбежная тройка с колокольчиком (который то “дин-дин-дин”, то “бряк”) — и долгая зимняя российская дорога…

“Зимние карикатуры” Вяземского были опубликованы в альманахе М.А.Максимовича “Денница” на 1831год; пушкинские “Бесы” — в “Северных цветах” на 1832год. Тогда же в упоминавшемся “Русском альманахе…” появилась “Тройка” Ф.Глинки. А в конце 1833года Вяземский передал для альманаха “Новоселье” стихотворение “Ещё тройка” (“Тройка мчится, тройка скачет…”). Его стих (четырёхстопный хорей с перекрёстной рифмовкой) повторял стих пушкинской “Зимней дороги” и “Бесов”, а основные “троечные” мотивы и атрибуты представали в неожиданном облике.

Так, в этом новом представлении “тройки” наконец-то возникал и “путник” — но как возникал! Возникал в лунном свете — в противовес пушкинским “Бесам”, где луна присутствует “невидимкою”, здесь “месяц”, кажется, готов раскрыть “лицо” этого путника:

Прянул месяц из-за тучи,

Обогнул своё кольцо

И посыпал снег зыбучий

Прямо путнику в лицо…

Но не тут-то было: дальнейшая серия риторических вопросов демонстрирует, что нам так и не узнать этого на миг освещённого месяцем путника, моментально проносящегося в житейском калейдоскопе явлений:

Кто сей путник? и отколе?

И далёк ли путь ему?

По неволе иль по воле

Мчится он в ночную тьму?

На веселье иль кручину?

К ближним ли под кров родной

Или в грустную чужбину

Он спешит, голубчик мой?..

Образ лирического “я” (“путника”) здесь менее значим и менее интересен, чем собственно “тройка”, “кони”, “дорога”, “ямщик” и, конечно же, “колокольчик”. Из всех известных “троек” русской поэзии разве что в “Тройке” Н.А.Некрасова (1846) этот “путник” хоть как-то охарактеризован:

На тебя, подбоченясь красиво,

Загляделся проезжий корнет…

Но это и всё: ничего иного о каких-то нравственных качествах “проезжего корнета” мы никогда не узнаем. Субъект путешествия становится принципиальным “незнакомцем”, проезжающим “мимо” настоящей жизни. Дела и думы его ничтожны — хотя бы в сравнении со звоном колокольчика:

Как узнать? уж он далёко,

Месяц в облако нырнул,

И в пустой дали глубоко

Колокольчик уж заснул…

3. “Колокольчик однозвучный…”

В “Начале автобиографии” Пушкин подробно рассказывает о жизни своего прадеда Абрама Петровича Ганнибала и, сообщая о гонениях, которые постигли “царского арапа” после смерти Петра Великого, вставляет в рассказ следующую деталь: “До самой кончины своей он не мог без трепета слышать звон колокольчика” (XII, 312).

Деталь эта явно недостоверна и, несомненно, выдумана Пушкиным на основе собственного житейского опыта — равно как и “колокольчик Пугачёва” в “Капитанской дочке” (VIII, 354). Дело в том, что ни при Ганнибале, ни во времена пугачёвского восстания колокольчиков в России ещё не было — тем более так называемых “фельдъегерских” колокольчиков, предвещающих беду… Поддужный колокольчик в государственном и почтовом обиходе пушкинского времени заменил прежний рожок, загодя извещавший об очередном приезде почты. Самый ранний из известных нам валдайских колокольчиков датируется 1802годом — ранее последних десятилетий XVIIIвека колокольчик вряд ли мог появиться и в личном обиходе помещиков. В пушкинские же времена “колокольчик” выступает как яркая знаковая деталь именно личного, поместного обихода:

Кто долго жил в глуши печальной,

Друзья, тот верно знает сам,

Как сильно колокольчик дальный

Порой волнует сердце нам.

Не друг ли едет запоздалый,

Товарищ юности удалой?..

Уж не она ли?.. Боже мой!

Вот ближе, ближе… сердце бьётся…

Но мимо, мимо звук несётся,

Слабей… и смолкнул за горой.

(“Граф Нулин”. V, 5)

Здесь колокольчик воспринят как знак “предвещания”, символ счастливой и неожиданной встречи. Символ “приключения”, наконец, “для барышни звон колокольчика есть уже приключение…” (VIII, 110). Н.Я.Эйдельман обратил внимание на то, что колокольчик как знак сопровождал Пушкина всю его жизнь: “Колокольчик — это дорога, заезжий друг; колокольчик — это страх, предписание <…> Колокольчик загремит у Михайловского и в ночь с 3 на 4сентября 1826года: фельдъегерь, без которого “у нас, грешных, ничего не делается”, привозит свободу, с виду похожую на арест. Колокольчик увёз Пушкина в Москву, вернул в Михайловское, затем — в Петербург, Арзрум, Оренбург — и провожал в последнюю дорогу…” 16

И Пушкин (в “Зимней дороге”), и Вяземский (в “Дорожных думах”) сразу же определили одну характеристическую черту колокольчика в одинаковой строке: “Колокольчик однозвучный”. Эта “однозвучность”, как родовое качество музыкального инструмента (колокольчик способен издавать только один звук), — черта не только “надоедливая” (“утомительно гремит”, “гудёт уныло под дугой”), это и деталь, определяющая каждый колокольчик как индивидуальность. В наследии того же Пушкина можем отыскать указания на особое звучание “почтовых”, “дилижансных” и “фельдъегерских” колокольчиков (VIII, 97) — если первые могут нести новую весть или новые впечатления, то последний является знаком беды… Есть даже указания на некие индивидуальные звучания колокольчика, прямо указывавшие (уже звоном своим), кто именно едет: “Народ узнал колокольчик Пугачёва и толпою бежал за нами” (VIII, 354); “Чу! колокольчик, слава Богу, это исправник” (VIII, 218).

Валдайские колокольчики были знамениты именно тем, что они, отливавшиеся в многочисленных кустарных мастерских на Валдае (крупной почтовой станции по дороге из Петербурга в Москву), не только издавали особенно мелодичные “серебряные” звоны, но при желании могли добиться “непохожести” и неповторимости каждого звона, слыша который, близкие люди узнавали: едет такой-то. Поэтому и возникло сочетание “дар Валдая” (из надписи, отлитой на некоторых колокольчиках: “Кого люблю — тому дарю”): колокольчик действительно “дарил” путешественнику индивидуальность “голоса” во время поездки.

…мой двор уединённый,

Печальным снегом занесённый,

Твой колокольчик огласил —

такую антиномию выстраивает поэт в послании, посвящённом воспоминанию о приезде Пущина в Михайловское в январе 1825года. “Мой двор” — знак индивидуальности лирического “я” — оказывается сопоставлен с “колокольчиком” лирического “ты”, таким же знаком индивидуальности и самостоятельности.

Сочетание “дар Валдая” к концу ХIXстолетия стало настолько распространённым и даже устойчивым, что Достоевский в шутку предлагал воспринимать его в составе песни как глагольную форму — деепричастие — и, соответственно, предлагал новый глагол дарвалдаять. В начале 1870-х годов он объяснял его следующим образом: “Смешнее представить себе нельзя чего-нибудь, как город Валдай, дарящий колокольчики. К тому же глагол этот известен всей России, трём поколениям, ибо все знают тройку удалую, она удержалась не только между культурными, но даже проникла и в стихийные слои России <…> Но все, во всех слоях, пели дар Валдая не как дар Валдая, а как дарвалдая, то есть в виде глагола, изображающего что-то мотающееся и звенящее; можно говорить про всех мотающихся и звенящих или стучащих — он дарвалдает. Можно даже сделать существительное “дарвалдай”…” 17

В 1830–1840-е годы мифология “колокольчика” стала особенно распространённой. В России ещё не было железных дорог, способных облегчить дальние путешествия. С другой стороны, количество путешествующих непрестанно увеличивалось (что создавало сложности на почтовых станциях, описанные тем же Пушкиным). Неминуемое приближение эры железной дороги, означавшей непременное “обезличивание” путешествующих (во всяком случае “звуковое”), приводило к частому “очеловечиванию” именно “однозвучного”, “своего” колокольчика. Характерно, что в финале комедии Гоголя “Ревизор” Городничий, подчёркивая полную победу Хлестакова над уездными чиновниками, забивает в качестве “последнего гвоздя”: “Вот он теперь по всей дороге заливает колокольчиком!” 18