Владимир Крючков
г.Саратов
“...Предание, согласно которому Христос никогда не смеялся, с точки зрения философии смеха представляется достаточно логичным и убедительным”. (С.С.Аверинцев 1)
Объяснить художника — и эта мысль глубоко справедлива — призваны те “законы”, которые он — художник — над собою поставил. Таким “законом” для Л.Андреева, рискнувшего создать художественный образ Иисуса Христа, был следующий: “Я знаю, что Бог и Дьявол только символы, но мне кажется, что вся жизнь людей, весь её смысл в том, чтобы бесконечно, беспредельно расширять эти символы, питая их кровью и плотью мира” 2. Именно таким — “напитанным кровью и плотью мира” — предстаёт перед нами андреевский Иисус, и это в повести проявляется, в частности, в его смехе.
С традиционной, психологической точки зрения открытый, жизнерадостный смех не связан с какими-либо негативными представлениями, скорее он обладает положительной коннотацией. Однако в христианской системе ценностей философия смеха понимается иначе. С.С.Аверинцев об этом пишет: “Мудреца всегда труднее рассмешить, чем простака, и это потому, что мудрец в отношении большего количества частных случаев внутренней несвободы уже перешёл черту освобождения, черту смеха, уже находится за порогом... Поэтому предание, согласно которому Христос никогда не смеялся, с точки зрения философии смеха представляется достаточно логичным и убедительным. В точке абсолютной свободы (в которой находится Христос. — В.К.) смех невозможен, ибо излишен” 3. С христианской точки зрения проявлением “абсолютной свободы” Иисуса Христа стало принесение Им добровольной жертвы в искупление грехов человеческих, всякое другое проявление свободы, демонстрация свободы, в том числе в смехе, была бы действительно излишней.
Но в повести Л.Андреева преобладает другая логика — не религиозно-мистическая, но психологическая, культурно-историческая, укоренённая в мировой культурной традиции и обоснованная М.Бахтиным. И смеющийся Иисус — казалось бы, совершенно незначительная деталь — свидетельствует о принципиальном отличии образа Иисуса Христа у Л.Андреева от евангельского Иисуса, что тоже было отмечено исследователями. “Даже тот, кто мыслится как символ высшей идеальной цельности, в изображении Л.Андреева не свободен от двойственности”, — утверждает Л.А.Колобаева 4, характеризуя образ Иисуса Христа. Кажется невероятным, но Иисус у Л.Андреева не просто смеётся (что уже являлось бы нарушением христианского предания, религиозного канона), хохочет: “С жадным вниманием, по-детски полуоткрыв рот, заранее смеясь глазами, слушал Иисус его (апостола Петра. — В.К.) порывистую, звонкую, весёлую речь и иногда так хохотал над его шутками, что на несколько минут приходилось останавливать рассказ”. Здесь слово хохотал — сугубо андреевское, у других авторов, насколько нам известно, оно не приводится в связи с Христом. Сам Андреев был в жизни (о чём свидетельствуют воспоминания мемуаристов, в первую очередь литературный портрет Л.Андреева, созданный М.Горьким) человеком крайних настроений: и лириком-романтиком, и пессимистом-парадоксалистом. Иисус у Л.Андреева предстаёт, таким образом, не просто в человеческой (не божественной) ипостаси, но ещё и обретает некоторые исконно русские национальные черты (лиризм, сентиментальность, открытость в смехе, которая может выступать как беззащитная открытость). Безусловно, образ Иисуса у Л.Андреева — это в какой-то мере проекция его (Андреева) художнической, русской души. В связи с этим вспомним ещё раз слова автора о замысле его повести «Иуда Искариот» — это “совершенно свободная фантазия” 5. Фантазия, заметим, определяемая особенностями мировосприятия, стиля художника.
По традиции жизнерадостный смех расценивается как освобождающее начало — смеётся внутренне свободный, раскованный человек, например, человек эпохи Возрождения в романе Франсуа Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль». “Настоящий смех, амбивалентный и универсальный, не отрицает серьёзности, а очищает и восполняет её. Очищает от догматизма, односторонности, окостенелости, от фанатизма и категоричности, от элементов страха или устрашения, от дидактизма, наивности и иллюзий, от дурной одноплановости и однозначности, от глупой истошности. Смех не даёт серьёзности застыть и оторваться от незавершимой целостности бытия. Он восстанавливает эту амбивалентную целостность. Таковы общие функции смеха в историческом развитии культуры и литературы”, — утверждал М.М.Бахтин 6. Л.Андреев в своей повести-“фантазии” о Богочеловеке, ещё до появления работ М.М.Бахтина, интуитивно исповедует именно эту концепцию, философию смеха. Л.Андреев видит в Иисусе прежде всего ипостась человеческую, ещё и ещё раз её подчёркивая и тем самым как бы освобождая пространство для утверждения человеческого, деятельного начала, уравнивания Бога и Человека. В андреевской концепции Иисуса смех (“хохот”) логичен ещё и потому, что он уравнивает, сближает его участников, выстраивая отношения не по религиозной (готической) вертикали, а по земной, человеческой горизонтали.
Иисус Л.Андреева, как мы видим, так же, как и Иуда, представляет собой фантазию на евангельскую тему, и он близок в своём человеческом проявлении булгаковскому Иешуа из «Мастера и Маргариты». Это не “имеющий власть” (Евангелие от Матфея), знающий о Своём божественном происхождении и Своём предназначении Богочеловек, а отрешённый от реальной действительности, наивный, мечтательный художник, тонко чувствующий красоту и многообразие мира, и это знают Его ученики: “Иоанн нашёл между камней красивую, голубенькую ящерицу и в нежных ладонях, тихо смеясь, принёс её Иисусу; и ящерица смотрела своими выпуклыми, загадочными глазами в его глаза, а потом быстро скользнула холодным тельцем по его тёплой руке и быстро унесла куда-то свой нежный вздрагивающий хвостик”; Иуда передаёт Иисусу прекрасные цветы: “Отдала ли ты Иисусу лилию 7, которую нашёл я в горах? — обращается Иуда к Марии... — Улыбнулся ли он? — Да, он был рад. Он сказал, что от цветка пахнет Галилеей. — И ты, конечно, не сказала ему, что это Иуда достал, Иуда из Кариота? — Ты же просил не говорить. — Нет, не надо, конечно, не надо, — вздохнул Иуда. — Но ты могла проболтаться, ведь женщины так болтливы” 8.
В своём очерке о Л.Андрееве М.Горький, как известно, утверждал: “Во всём, что касалось тёмных сторон жизни, противоречий в душе человека, брожений в области инстинктов, он (Л.Андреев. — В.К.) был жутко догадлив” 9. Противоречивость, недосказанность выбранного евангельского сюжета, загадка взаимоотношений Учителя и ученика и привлекла прежде всего Л.Андреева в его повести.
Андреевский Иисус загадочен, но в чём его загадка? Она носит не столько религиозно-мистический, сколько подсознательно-психологический характер. В повести говорится о великой тайне “прекрасных глаз” Иисуса — почему молчит Иисус, к которому мысленно с мольбой обращается Иуда: “Велика тайна твоих прекрасных глаз... Повели мне остаться!.. Но ты молчишь, ты всё молчишь? Господи, Господи, затем ли в тоске и муках искал я тебя всю мою жизнь, искал и нашёл! Освободи меня. Сними тяжесть, она тяжелее гор и свинца. Разве ты не слышишь, как трещит под нею грудь Иуды из Кариота?”
При чтении повести возникает логичный (в психологической системе координат) вопрос: почему Иисус приблизил к себе Иуду — потому что он отверженный и нелюбимый, а Иисус не отрекался ни от кого? Если отчасти эта мотивировка и имеет место в данном случае, то она должна расцениваться как периферийная в достоверно-реалистической и в то же время не лишённой проникновения в глубины подсознательного повести Л.Андреева. Иисус, как свидетельствует Евангелие, пророчествовал о предстоящем предательстве Его одним из апостолов: “...не двенадцать ли вас избрал Я? но один из вас диавол. А говорил Он об Иуде, сыне Симона Искариота, ибо предать Его должен был он, один из двенадцати” (Евангелие от Иоанна, 6, 70, 71). Между Христом и Иудой в повести Л.Андреева существует таинственная подсознательная связь, не выраженная словесно и тем не менее ощущаемая Иудой и нами — читателями. Эта связь (предощущение соединившего обоих навечно события) ощущается психологически и Иисусом — Богочеловеком, она не могла не найти внешнего психологического выражения (в загадочном молчании, в котором ощущается скрытое напряжение, ожидание трагедии), причём особенно явственно — в преддверии крестной смерти Христа. Было бы нелогично, если бы в этой повести было иначе. Ещё раз подчеркнём, что речь идёт о художественном произведении, где внимание к психологической мотивировке закономерно и даже неизбежно, в отличие от Евангелия — сакрального текста, в котором образ Иуды является символическим воплощением зла, персонажем с позиции художественной изобразительности условным, целенаправленно лишённым психологического измерения. Бытие евангельского Иисуса — это бытие в другой системе координат.
Евангельские проповеди, притчи, гефсиманская молитва Христа не упоминаются в тексте, Иисус находится на периферии описываемых событий. Эта концепция образа Иисуса была свойственна не только Л.Андрееву, но и другим художникам, в том числе А.Блоку, который также писал о наивности “Исуса Христа”, женственности образа, в котором действует не его собственная энергия, а энергия других 10. Наивно (с точки зрения современников Иисуса — жителей Иерусалима, отрёкшихся от Учителя) и Его учение, которое при помощи своего страшного “эксперимента” как бы проверяет и выявляет его нравственную силу Иуда: мир движим любовью, и в душе человека изначально заложена любовь, понятие о добре. Но коль учение Иисуса — великая правда, почему она оказалась бессильной в отношении Его самого? Почему эта прекрасная мысль не находит отклика у жителей древнего Иерусалима? Поверив в правду Иисуса и восторженно приветствовав Его при въезде в Иерусалим, жители города затем разочаровались в её могуществе, разочаровались в своей вере и надежде и тем с большей силой стали упрекать Учителя в несостоятельности его проповедей.