Смекни!
smekni.com

Концепция личности в драматургии. Чехов и Горький (стр. 5 из 9)

Квашня. А-а! Не терпишь правды! (87).

Кажущееся разноголосие объединяет тема такого рода отношений, которые почти не зависят от законов и условностей социума, — привязанности, любви, брака. Сразу возникают три возможные модели, воплощённые в “трёх сёстрах” по несчастью: замужняя и умирающая от “любви” законного мужа Анна, мечтающая о роковой любви Настя и отрекающаяся как от любви, так и от брака Квашня.

Итак, Квашня исповедует “свободу женщины”, а Настя — “роковую любовь”. С самого начала сталкиваются два взгляда на так называемый “женский вопрос”, который кратко можно свести к жёсткому выбору — свобода или любовь, в такой оппозиции принимающая вид “несвободы”. По крайней мере две из трёх чеховских сестёр имеют непосредственно вербально выраженное отношение к так называемому женскому вопросу. Как часто у Чехова, основные мотивы будут заявлены уже в первом действии. Так и в «Трёх сёстрах» с самого начала женские образы сопровождают два мотива — любви/брака и работы. Первый заявлен Ольгой: “Всё хорошо, всё от Бога, но мне кажется, если бы я вышла замуж и целый день сидела дома, то это было бы лучше. (Пауза.) Я бы любила мужа” (121–122). Характерно, что мечты будущей начальницы гимназии обращены не к “роковой любви”, а к работе в семье и доме, к выполнению женского долга. Проститутка Настя психологически близка учительнице гимназии Ольге: их объединяет мечта о доме/любви, о том единственном, с кем можно создать дом, в котором и жить до последнего мига, и умереть в один день. Ирина, которую любят и хотят назвать женой, мечтает о независимости, о наполнении своей жизни надличным смыслом: “В жаркую погоду так иногда хочется пить, как мне захотелось работать” (123).

Женская половина “дна” до конца пьесы будет сопровождаться лейтмотивом любви, в разных её вариантах. Любовный треугольник — Пепел, Наташа, Василиса — определит развязку пьесы, которая начинается как “картины”, а заканчивается как “драма”. Наташа пострадает от “роковой любви” Пепла, “соблазнившего и бросившего” красавицу хозяйку Василису. Та, в свою очередь, совсем как в бульварных романах, уничтожит изменника и накажет соперницу. Таким образом, пьеса, обозначенная драматургом как “картины”, обладает особым темпоритмом: начинающаяся неспешно, с редуцированным сюжетом, с приматом слова над действием, к финалу стремительно и неуклонно движется к моменту катастрофы, что характерно как минимум для драмы, то есть мы имеем, строго говоря, жанр “драматические картины”. Иначе говоря, в жанровом отношении «На дне» начинается с жанра «Дяди Вани», а заканчивается жанром «Трёх сестёр». Характерен в этом отношении финал горьковской пьесы в сравнении с чеховской. Сообщение о гибели Тузенбаха вызывает горькие слова Ирины о предчувствии несчастья (“Я знала, я знала…”) и диалогизированный монолог трёх сестёр о претворении страдания “в радость для тех, кто будет жить после” (187) них. Таким образом, финал реализуется в “метафизическом утешении”, по терминологии Ницше, что характерно, с точки зрения немецкого филолога и философа, для жанра трагедии. Финальная же реплика в пьесе «На дне», после сообщения о том, что Актёр удавился, не претворяет, а снимает, или даже перечёркивает трагизм: “Эх… испортил песню… дурак!” (145)

Героев, в отличие от героинь, объединяет мотив работы, столь важный и для чеховских героев. На обозначенном сценическом пространстве локализованы фигуры, чётко разделённые на две группы: работающие (мечтающие о возвращении в социум) и не желающие работать (более или менее сознательно отрёкшиеся от социума). Среди работающих наиболее активной фигурой является, несомненно, Клещ. Обременённый больной женой, он проходит путь от страдающего “на дне” из-за своей отверженности до принимающего “дно” с его обитателями и их правдой. Пепел, вор от рождения, верен своему призванию; Барон помогает Квашне в торговле пельменями, зарабатывая тем самым на самое необходимое — на выпивку, дарующую забвение; Бубнов предлагает жить для жизни, поэтому и “дно” принимает как данность, этот же образ можно, действительно, прочитать как “беспутного Мефистофеля подвалов, несущего в себе самый сильный заряд цинизма” 12; пожалуй, самое страдающее лицо в ночлежке — Актёр, мечтающий вернуться на сцену.

Идеологом “человека на дне” выступает Сатин, с образом которого связано большинство концептуально значимых мотивов. Важнейшие из них намечены уже в первом действии: после бытовой “ретардации” возникает диалог Актёра и Сатина, строящийся опять-таки в поэтике “немотивированной коммуникации”, а разговор об организме/органоне не только возрождает абсурдный спор Солёного и Чебутыкина о черемше и чехартме, но и вводит проблему памяти, точнее, утрату памяти — забвение слов из прошлой жизни, “умных” и неуместных “на дне”: сикамбр, микробиотика и так далее. Мизансцену можно воспринимать как “реплику” в ответ на страдания Ирины, младшей из трёх сестёр, по поводу того, как быстро забываются простые итальянские слова, при этом возникает мотивная аналогия, в подтексте содержащая не явную, но весьма значимую оппозицию: Сатин забыл значение сложных слов — Ирина не может вспомнить самые простые, но эти “простые” слова — из итальянского языка. Так возникает представление об уровнях образования/памяти и, соответственно, уровнях забвения — проблема, чрезвычайно важная для Горького периода «На дне».

Любопытным штрихом к этой “игре слов” видится тот факт, что Сатин когда-то был телеграфистом — Ирина тоже начала осуществлять свою мечту о работе на телеграфе. Телеграф в подобном контексте можно трактовать как искусственную связь между людьми посредством передачи слов на расстоянии. Ещё более характерно то, что у Сатина этот факт его жизни — в прошлом, по сюжетно непонятным причинам; Ирина же на наших глазах “стареет”, тяжело переживая замену “живого” и непосредственного на “неживое”, опосредованное и “ретардированное”.

Кульминацией этой лингвистической трагедии умирания слов в сознании личности становится весьма ответственное для пьесы Горького вообще и для образа Сатина в частности слово “трансцендентально”, слово, проявляющее его тяготение к философии. Завершением этой сцены является знаменитая цитата из шекспировской трагедии «Гамлет», в которой Актёр играл когда-то могильщика. Так выстраивается любопытный шекспировский подтекст, где Сатин ассоциируется с тоскующим по действию принцем Гамлетом, с его знаменитой репликой “Слова, слова, слова”, а Актёр — с могильщиком. У Горького погибнет не Сатин-Гамлет, а Актёр-могильщик, который уйдёт из жизни в тот момент, когда поймёт, что ему уже никогда не играть на сцене, в том числе того самого могильщика.

Любопытно, что именно Актёр по поводу красивых и непонятных слов, завораживающих Сатина, выдвигает оппозицию образования и таланта. Его рассуждения по поводу того, что “талант — это вера в себя, в свою силу…” (90), перекликаются с тем же мотивом в драме «Дядя Ваня»: “А ты знаешь, что такое талант? Смелость, свободная голова, широкий размах… Посадит деревцо и уже загадывает, что будет от этого через тысячу лет, уже мерещится ему счастье человечества” (88). Астров, говоря, что “климат немножко” и в его власти, как раз и выражал ту самую “веру в себя, в свои силы”, о которой говорил горьковский Актёр.

В этом же, первом действии заявлен ещё один, чрезвычайно важный и для Горького, и для Чехова мотив греха. В пьесе «На дне» этот мотив вводится Костылёвым, по сути, дискредитирующим его: рассуждая о необходимости “маслица в лампаду” купить, он пытается “умаслить” Бога, дав свечки как “взятку”. Параллельно рассуждениям о грехе и, следовательно, праведности, возникает секуляризированное представление о грехе — Клещ говорит о совести. Многоплановость горьковского образа проявляется уже в первом действии: Костылёв упрекает своего жильца в “злодействе”, считая, что Анна “зачахла от… злодейства” Клеща, а тот, в свою очередь, считает ночлежников людьми “без чести, без совести” (95). Ответ Пепла симптоматичен: совесть — это роскошь, которую не могут себе позволить люди, лишившиеся всего того, что признаётся ценным в социальном мире. Согласно Пеплу, идеологу сильной личности, совесть “тем нужна, у кого власть да сила есть…” (95), то есть это продукт уже социально организованного общества.

Сразу после разговора о совести появляются Наташа и Лука. Если образ Клеща связан с мотивом работы, образ Наташи — с мотивом любви, то образ Луки — с рассуждениями о совести и грехе. Реплика Пепла, обращённая к Наташе, по поводу смерти от любви (“смерть приму… Даже — с радостью, потому что — от чистой руки”), полностью соответствует расхожим представлениям о “роковой любви”, высказанной на языке “рыцаря на дне”. При этом рефреном к словам Пепла звучат две реплики Бубнова “а ниточки-то гнилые”, которые весьма двусмысленно ложатся на объяснения в любви ночлежного Казановы. Диалогическая структура этой мизансцены построена по принципу, уже заявленному в начале: разрозненные как будто бы речевые потоки обнаруживают своё смысловое сцепление в момент перехода к иной мизансцене, которая вновь обнаруживает свою внутреннюю связь в кажущемся “глухом” диалоге. Так, например, Клещ и Бубнов в этой сцене выступают “пророками”, причём, сказанное ненавязчиво, а потому без претензии на пророчество, постепенно обнаруживает свою истинность: Пепел-таки погубит Наташу, хотя и невольно.

Система образов выстроена, как нам представляется, довольно чётко: героини, воплощающие мотив любви в разных её ипостасях, и герои — с мотивом работы. Два героя завершают персонажный триптих — это Сатин и Лука, герои-идеологи, формулирующие концепцию личности. Их позиции тоже соотносимы с определёнными сферами человеческого духа — это вера и знание.

Многочисленная литература о пьесе Горького, несмотря на своё обилие и разнообразие, вся упирается в загадку двух образов — Сатина и Луки. Как правило, проблема сводится к выбору, связанному с этими героями, — правда, как бы жестока она ни была, или спасительная иллюзия. В такой интерпретации образы выглядят как жёстко оппозиционные. И только в одной из старых книг, написанной неизвестным нам автором с символической фамилией Треплев (ирония имён или судеб?), анализ пьесы снимает оппозицию: “В конце концов он (Сатин. — Н.И-Ф.) примыкает к нему как самый способный ученик. От скептицизма к вере: дорога Паскаля” 13.